Он вдруг включил фары, и мгновенно осветился длинный ряд машин, за стеклами которых мелькали головы любовников, растрепанные волосы, усы, колени, локти, и повернулось, щурясь на свет, сразу множество прелестных женских лиц.
Тут же защелкали дверцы машин, высунулись кулаки, полетела ругань, грохнул выстрел. Пуля пробила заднюю стенку нашей машины, свистнула мимо уха Васи Ливанова и застряла в передней стенке, над ветровым стеклом. Из нее тут же вырос большой пунцовый цветок. Он качался на пружинной ножке и источал сдержанное, но напряженное сияние, подобный раскаленному угольку. Что и говорить — удивительная страна.
6. Утро
Утром Бомбардини вышел из обморочного состояния, открыл было глаза, устремил было их в потолок, но тут же покатился в некую бездонную шахту, в которой роль лифта играла его кровать, затем в этой же шахте взмыл вверх, пришлепнулся пузиком к потолку, сплющился, как газетный лист. Оказалось, что прямо на нем, как на газете, напечатана его собственная статья о кризисе мировой культуры, и он стал читать ее, снова падая в бездонную шахту, раздуваясь как рекламная колбаса, пока не застрял в металлической сетке.
Тут все остановилось, и началась элементарная нечеловеческая головная боль. Бомбардини вялой, гнущейся, как рыба, рукой нащупал на тумбочке медикаменты, высыпал в ароматичный рот пакетик таблеток «алкозальцер», влил внутрь литра два воды, большой столовой ложкой размешал это все прямо в желудке, а потом опрокинул туда же пузырек витаминных драже. Головную боль как рукой сняло, а возле уха вырос огромный витамин, желтый и плотный, словно бильярдный шар.
Поглаживая этот выросший на виске витамин, Бомбардини погрузился в терзания духа. Пытаясь соединить некоторые запомнившиеся моменты посиделок у Сиракузерса — визгливых, роящихся старлеток, испачканный ковер, разбитый телевизор, — пытаясь все это как-то связать и привязать к собственной персоне, он думал со страхом о чем-то ужасном, о чем-то немыслимо-безобразном, что он мог вчера совершить. Совершил ли?
Врожденная брезгливость мешала ему спустить ноги с кровати и добраться до телефона, поэтому он встал на кровати и перепрыгнул через всю комнату на письменный стол.
Со свистом пронеслись в воздухе влекомые им подтяжки, обрывки сорочки и белого смокинга. Дрожащей рукой Бомбардини позвонил по прямому проводу к Сиракузерсу.
— Гух-гух, — сказал в трубку Сиракузерс. — Кто говорит?
— Привет, старик, — пролепетал Бомбардини и жалобно хихикнул. — Это я — Бомба.
— Бомба, здорово! — заревел Сиракузерс. — Это я на проводе, я — Сиракуза. Узнаешь? Ну как вчера…
Бомбардини вдруг почувствовал, что голос буйвола задрожал от страха.
— Ну как вчера посидели, а? — спросил Сиракузерс и замолчал, видимо терзаемый терзаниями духа.
— Славно посидели, — ободренный мучениями друга, крикнул Бомбардини.
— А я как? Ничего, а? — осторожно спросил Сиракузерс.
— Ты в порядке, — ответил Бомбардини. — А… я как?
— Ты тоже в порядке, — сказал Сиракузерс. — Пистолетто-Наганьеро был — вдребодан, а ты в полном порядочке.
— Точно, — хихикнул Бомбардини. — Пистолетто был хорош!
— Ну, пока, Бомба, — сказал Сиракузерс.
— Пока, Сиракуза.
Бомбардини повесил трубку и с веселой укоризной погрозил своему отражению в зеркале. Ух, гуляка, ух, озорник! Но ничего, славно вчера посидели, в самом деле. Витамин отвалился и с грохотом прокатился по полу — под шкаф.
Раздался звонок. В трубке смущенно хихикал генерал.
— Хорошо вчера посидели, Пистолетто, правда? — сказал Бомбардини.
— Очень даже хорошо посидели, — обрадовался генерал. — А как я?
— Ты был в порядке. Сиракуза поднабрался, а ты держался. А я?
— Ну, ты в полном порядке.
— В общем хорошо вчера посидели?
— Хорошо вчера посидели у Сиракузерса.
7. Пампа
Утром фестивальный караван покидает Буэнос-Айрес. Двадцать новеньких черных шевролетов, бесплатно предоставленных фирмой «Дженерал моторс» (разумеется, не без определенных боковых соображений), двадцать лимузинов на одной скорости словно висят кильватером в знойном мареве на широком шоссе среди пампы. Эскорт мотоциклистов перемещается с двух сторон вдоль каравана, У мотоциклистов под шлемами выпяченные челюсти, на задах пистолеты. Впереди идут две полицейские машины. Обгоняя караван или отставая, крутятся на шоссе несколько автобусов с открытыми платформами. На платформах телевизионная братия в ярких майках. Репортаж о движении каравана идет на всю страну и в Уругвай. Над караваном висят стеклянные вертолеты, пускающие по пампе множество солнечных зайчиков.
Мы с Ливановым подпрыгиваем на кожаных сиденьях. Такого мы еще не видели и такого грохота не слышали. Наш водитель Родольфо включает радио. «Эль каравано! Эль каравано! — кричат все радиостанции страны. — Делегацион нортамерикано, делегацион аллемано, делегацион руссо…» Делегацион руссо — это мы. Впереди в шевролете Сытин, Бурлак и аргентинка-переводчица Лиля Мышковская, а мы с Васей следом в отдельном лимузине, таком просторном, что можно в нем плясать. Родольфо поворачивается, скалит зубы в улыбке, он не понимает ни одного нашего слова, а мы — ни одного его слова, а объясняемся мы хохотом, ударами по плечу, какими-то дикими выкриками — хай! хо! ху! Мы как-то взвинчены и чувствуем себя дикарями в ультрасовременном лимузине. Нам предстоит проехать в этот день четыреста километров по плоской аргентинской пампе, в которой стоят бесчисленные стада и медленно галопируют одинокие пастухи — гаучо, мимо маленьких городков, где все население на улицах с раскрытыми ртами в приветственном реве, навстречу гигантским фургонам-клеткам, из которых торчат рога будущих бифштексов.
— Вася, — говорю я Ливанову, — мы едем с тобой по аргентинской пампе.
— Да, Вася, — отвечает он, — мы едем с тобой по аргентинской пампе.
Я лезу в окно со своим «Кварцем», Ливанов щелкает в другую сторону своим «Зорким». Вот мне удается сделать редкую съемку — в объектив камеры попадает обгоняющий нас красный «рамблер», а за рулем шишковато-багровый Сиракузерс, а рядом с ним лимонно-желтый Бомбардини, бешено острящий назад, на заднее сиденье, где, обвитый руками старлеток, весь в розовом пуху, пыжится синий Пистолетто-Наганьеро. Друзья, как видно, решили прокатиться вместе с караваном в Мар-дель-Плата. Скучно стало друзьям в столице.
Вскоре наш караван расстроился: эскорт куда-то пропал, вертолеты улетели, телевизионщики тоже испарились; то одна машина, то другая сворачивали к придорожным барам.
Эти придорожные бары, ультрамодерн или стилизованные под индейские хижины, — сущий рай после раскаленного шоссе. В них в прохладной полутьме вам подадут стакан с пузырящейся кока-колой, в которой плавают кубики льда, или смешают холодное сухое вино с минеральной водой. «Чао!» — скажут вам в этом баре девушки-кинозвезды из вашего каравана, и вы, расшаркавшись, скажете: «Чао!»
Все вчерашнее чинное общество сегодня было в элегантной затрапезе, в брючках, маечках, свитерочках. Все было мило — вольные позы, широкие улыбки, небрежные салюты ручками.
Девушки из мексиканской делегации пригласили нас к своему столу. Они улыбались продолговатыми глазами, покачивали длинными ножками, манипулировали тонкими ручками, с веселым любопытством взирали они на нас, а мы взирали на них с веселым любопытством.
— Вася, — сказал я Ливанову, — мы с тобой среди духовно чуждых, но очаровательных людей.
— Да, Вася, — сказал Ливанов мне, — мы с тобой среди духовно чуждых, но очаровательных людей.
— Артисто руссо, — сказала мексиканка Ливанову, — потанцуем, что ли?
— Давайте потанцуем, мексиканская артистка, — ответил Ливанов.
С редким изяществом долговязый московский очкарик повел мексиканочку в блюзе. Насморк, подцепленный в Париже, еще не прошел у него, украдкой он шмыгал носом, но блаженствовал. Танцую с мексиканочкой, думал он, танцую с мексиканочкой среди аргентинской пампы. Вот я, молодой многодетный отец, танцую блюз в аргентинском баре, Ляля, жена моя, вдумчивый кибернетик, гордись — твой Вася не хуже других!