Видно было, что Азриэль сильно волнуется. Какие-то мысли — для него слишком сложные — тревожно теснились в его голове, он чувствовал потребность их немедленно выразить, а слова по обыкновению приходили с задержкой…
Симон с удивлением посмотрел на брата.
— Ты что-то расфилософствовался сегодня, — насмешливо проговорил он.
— Смеешься!.. Смеяться легко… — Азриэль встал и для чего-то взялся рукою за ствол дерева. Точно боялся он, что не устоит в словесной баталии, которую затеял с братом, и искал опоры…
— Таки черви, — сильнее волнуясь, продолжал он. — И теснота, и темнота, и все… Ну хорошо… А например… а выкопай эти корни… Ну-ка, выкопай их! Вытащи их наверх… И скажи им: нате вам, корни, солнце, нате вам свободный воздух, нате вам, корни, небо, а тут вот вам трава… зеленая… И она пахнет… Так что?.. Так корень обрадуется?.. Корень будет жить?.. Я не понимаю… Он же сейчас засохнет!.. Ну и я не могу… Дразнишь… ругаешься… Ты читаешь книги, прокламации… как присяжный поверенный. А я все-таки не могу… Американское солнце… Я засохну… Мне не надо… Я не могу…
Азриэль возбужденно зашагал взад и вперед… Он, видимо, хотел говорить еще, но волнение мешало. Голос его при последних словах дрожал, и при свете звезд было видно, что в больших синих глазах парня сверкали слезы…
— Смейся… Дразни, кричи на меня… — с усилием проговорил он потом. — Кричи… А я вот хочу так… Домой хотел… И все…
Симон молча смотрел на брата, и лицо его было задумчиво и печально.
— Больше не буду дразнить, — глухо сказал он. — Я завтра уезжаю… Туда. В Америку… Я добыл деньги… Пароход уходит утром. Сегодня мы в последний раз проводим вечер вместе… Туда, в страну свободы, — мечтательно проговорил он после некоторой паузы.
И, постепенно загораясь, он продолжал:
— Буду работать, буду учиться, буду узнавать… все постараюсь узнать!.. Ведь так мало я знаю… и понимаю… Начатки одни, обрывки, верхушки… И путаешься, и сбиваешься, и попадаешь в провалы… Ужас ведь, что начинаешь говорить!.. Все, все до конца, все до дна надо узнать!.. О Б-же, как это прекрасно. Дышать свободой, говорить громко и смело, и каждый день узнавать все новое и новое — именно то, что нужно говорить другим… И чувствовать, что растет в тебе человек, тот человек, которого в тебе здесь забивали и убивали, — он растет и крепнет, и зреет, и развивается. Чувствовать, что ты от солнца берешь лучи, от неба — мудрость, от океана — силы… Б-же мой!.. Америка… Свобода!.. Источник силы, света!.. И я увижу его, увижу!
Он говорил горячо, почти вдохновенно, и вновь с тою светлою молодою искренностью, которая безраздельно владела им так еще недавно и отсутствие которой с таким скорбным изумлением отмечал в нем старый Калман в последние месяцы. И видимо сам он радовался этому воскресению своему и трепетно упивался охватившей его чистой волной… Точно теплым майским дождем оросило его душу, точно вся благоухающая прелесть этого тихого вечера вдруг вошла в нее и растроганная, полная нежности и грез, и надежд, окрыленная, она опять порывалась вверх к чистоте бессмертной, к любви сияющей…
Он подошел к брату и взял его за обе руки.
— Азриэль! Вот ты опять потерял здесь все — уезжай опять! Едем вместе, едем оба.
Молодой месяц стоял над садом, над черными деревьями и серебряными лучами озарял поднятое кверху лицо Симона. Лицо это, худое, тонкое, светилось теперь нежностью и лаской.
— Нет, — насупившись, проговорил Азриэль. — Я обнищал опять. Ничего… На будущее лето я наймусь рабочим… вот в этом же самом саду… и останусь жить здесь… дома.
— Там наш дом, Азриэль! Он будет там!
Азриэль освободил свои руки из рук Симона и отошел в сторону. Лицо его сделалось угрюмым, почти злым.
Все молчали.
Черные тени тихо лежали на посеребренной земле, черные деревья густым строем стояли и справа, и слева, и меж ними, то приближаясь, то удаляясь, с невнятным бормотанием бродила высокая Сура.
— Видите ли, дети мои, — тихо начал Калман. — Вот значит и выходит так: «домой»… Каждый из вас тянется домой… Ну да… А я вам таки скажу, что это значит… Да, я скажу вам.
Он запнулся и умолк.
Маленький, тощий, с длинной бородой, весь искривленный, весь покрытый густой тенью толстой старой яблони, он похож был на гнома.
— Да, кажется мне, что оно так: вот ты, Азриэль, говоришь «домой» — и тянешься в Россию. А ты, Симон, тоже говоришь «домой» — и рвешься в Америку… Каждый хочет домой… И вот оттого, что каждый хочет, и крепко хочет, и очень, очень крепко хочет, оттого все и слава Б-гу… Да.
— То есть что же это — «слава Б-гу»? — тихо спросил Симон.
— Да, слава Б-гу… Конечно, когда пятьдесят лет сряду кладешь печки и ворочаешь кирпичи, то от этого мозг не становится деликатнее… И слово само делается, как кирпич… Тяжелое… И уже не поворачивается оно… И конечно, не такой уже я знаменитый профессор, чтобы это объяснить… Да… Но только мне кажется… Поезжай, Симон! — прервал себя старик, спутавшись окончательно. — Поезжай, дитя мое!.. Оттого, например, что ты едешь туда, а он — сюда, и каждый ищет, и каждый хочет, и каждый свое любит, — оттого все и слава Б-гу… Если сидеть на месте и гнить не двигаясь, и не искать, то это таки был бы конец. Последний конец!.. Но каждый ищет свое «домой», — где ему будет хорошо, где другим будет хорошо, где всем будет хорошо… И вот это, это таки спасает!.. Крепко ищет, и крепко любит… свое «домой» ищет и любит.
— Я никуда не поеду, — упрямо отозвался Азриэль.
— Ой, ищут, ой, ищут свое «домой»!.. Каждый по-своему… И Сонечка тоже искала… Нету, нету еще письма от Сонечки… Да! Но письмо будет… И пока еще ищут, до тех пор таки и слава Бгу… Да… И оттого мы еще живем на земле, что ищем свое «домой». И других мы оттого пережили… А если бы перестали искать, то перестали бы и жить… Завтра пароход, Симон? Утром? Поезжай утром. Поезжай!
Симон подошел к отцу, положил обе руки к нему на косые плечи… С удивлением и взволнованный смотрел он на сморщенное измученное старческое лицо… Луна освещала верх соломенной шляпы, которая была на старике, и нижний край его бороды. Лицо же все было заткано прозрачной зеленоватой тенью, из тени этой старческие глаза смотрели бодро, ласково, с любовью и несколько виновато…
— Я же тебе говорю: слова как кирпич делаются… И трудно дать понять… Но сам я… во внутренности, в своем сердце — я это очень понимаю… Ты тоже должен понять… Симон… Ты же — Симон!.. И одним словом: будут времена, сын мой! Не бойся — и поезжай себе утром…
Из-за камышового шалаша показалась высокая фигура Суры. Женщина приблизилась к столу, остановилась у черного ствола яблони и голосом отчетливым, сильным проговорила:
— Домой… домой… домой…
Месяц ласково смотрел с далекого неба и сиянием серебра одевал и землю, и людей, и желания их, и грезы…
1909