Я сперва даже не узнал его; он сегодня совсем иначе выглядел: в короткой меховой куртке, в чёрной, а на ногах — белые бурки, обшитые яркой коричневой кожей.
В воротах они остановились. Мама что-то сказала, повернувшись к нему, он ей ответил, и она приподняла руку, точно защищалась. Фёдор Григорьевич засмеялся, и она засмеялась и весело закричала:
— Вот сколько тепла нам привезли! Ну-у!.. Все вместе мы это сейчас, мигом!..
А чего там мигом, когда почти всё разгружено?..
Мы последние поленья сбросили и спрыгнули. Надо было ещё уложить дрова в сарайчик, а то их занесёт снегом, и не найдёшь… Фёдор Григорьевич скинул куртку и остался в одном свитере, поддёрнул рукава, как если бы собрался драться. Они с шофёром не торопясь закурили, потом шофёр достал из кабины гладкую блестящую ручку, завёл мотор, и машина двинулась к воротам. На пушистом снегу остались плотные узоры от её шин.
Вернулась мама. Она успела повязаться платком, нацепила большие мохнатые рукавицы, как лапы у медведя. Она их недавно принесла домой: будет надевать поверх обычных перчаток, когда в холода ей придётся ездить к больным на вызовы.
— Уговор такой — от меня не отставать, — предупредил Фёдор Григорьевич, набрал большущую охапку дров и пошёл в сарайчик.
Мама, Кристеп и я подносили ему поленья. Он их укладывал одно к одному, а ведь поленья неровные. Мы втроём еле поспевали за ним. А сарайчик-то, оказывается, какой большой! Целую машину дров уложили в поленницу, а там ещё столько же места осталось, если не больше.
— Кору вы тоже подберите и посушите её, — посоветовал он, вытирая руки снегом. — Лучшей растопки зимой не найти.
— Вы бы куртку надели, — сказала ему мама. — Простудитесь, придётся вас положить в больницу.
— Я бы с удовольствием, доктор! Лежишь спокойно в палате, за тобой ухаживают, суют под мышку градусник. Хочешь — спишь, хочешь — читаешь, думаешь о приятном. Милая жизнь! Но, к сожалению, ничего такому таёжному волку не сделается. Десятый раз зимую на Севере, ко всему привык.
Но куртку он всё же надел. Мама застегнула ему верхнюю пуговицу, как мне застёгивает, когда я ухожу на улицу. Хоть он и помог нам быстрее управиться, хоть смеялся и шутил, а я думал: зачем он пришёл? То шапку советует какую купить, то с нашими дровами возится — очень ему надо! И мама тоже смеялась и шутила с ним. Один я ничего не видал смешного.
— Дрова привезли вам хорошие, — похвалил он. — Добрый швырок — лиственница, сухая…
Швырок?.. Я такого слова никогда не слыхал. Мама заметила, что я удивился, и объяснила:
— Это дрова пилёные и колотые…
— А вот если целые брёвна, то «долготьё» называется, — добавил Фёдор Григорьевич.
— Верно, что швырок, — сказал я. — Сколько мы его швыряли? С машины — на землю, ещё в кладовку. Так руки можно отмахать! Но теперь нам на всю зиму хватит, да?
— Нет, что ты… — ответил он. — Не хватит, конечно. Нужно ещё столько и ещё. Зимой, в самые морозы, топить приходится два раза в день, и помногу.
— Ну хорошо… — сказала мама. — Дело сделано, и теперь по всем правилам найма полагается накормить работников плотным обедом. Идёмте…
Я и Кристепа позвал — он ведь тоже работник. Но Кристеп не мог с нами оставаться. Спиридон Иннокентьевич ждал его дома по делу.
Кристеп попрощался, и мы остались втроём.
Фёдор Григорьевич зачем-то надвинул мне шапку на самые глаза и следом за мамой двинулся к дому.
В комнате мама надела зелёный фартук — я у неё такого не видел, — достала из комода свежее полотенце. Фёдор Григорьевич погремел умывальником и стал прохаживаться от угла до угла вдоль стены. Мама и меня заставила два раза намыливать руки, а ведь я дрова подносил в рукавицах: руки у меня были чище некуда…
— Вы разрешите мне закурить, Нина Игнатьевна? — спросил он.
— Да, пожалуйста, курите, — сказала она, стоя у плиты.
Вот говорит «пожалуйста», а мне сколько раз объясняла, что в табаке содержится страшный яд и кто курит, тот гораздо меньше проживёт, чем тот, кто не курит.
Фёдор Григорьевич достал из заднего кармана брюк чёрную прямую трубку с блестящим металлическим кольцом посередине. А табак он держал в красном кожаном кисете. Набил трубку, чиркнул спичкой и выпустил изо рта и из ноздрей синеватый дым, целое облако. В комнате вкусно запахло пряным табаком, и я шмыгнул носом, чтобы лучше принюхаться, а мама, конечно, тут же пощупала мне лоб — не простудился ли я.
Но лоб был нормальный, холодный, и она стала накрывать на стол. Поверх голубоватой, с синими цветами клеёнки постелила хрустящую белую скатерть, поставила каждому по две тарелки — глубокую и мелкую, разложила ложки, ножи, вилки.
— Ну, кажется, всё… — сказала она, осмотрев стол. — Всё как в лучших домах. Салфетками, правда, я ещё не успела обзавестись. Прошу, граждане…
Фёдору Григорьевичу она предложила налить спирту из квадратного графинчика. Но он повздыхал и отказался:
— Конечно, полагалось бы к обеду после трудов… Но у меня в половине третьего совещание: приехали люди с участков — из тайги. Неудобно…
Мама у плиты наливала борщ в тарелки, а сметана стояла на столе; надо было самому заправлять борщ. Я взял кусок хлеба, ложка была уже у меня в руках. Но первую налитую тарелку мама пронесла мимо меня — поставила перед Фёдором Григорьевичем. Так, наверно, полагается, когда в доме гость.
Фёдор Григорьевич попробовал борщ и прищёлкнул пальцами. Борщ был что надо! Мама купила однажды несколько банок консервов. И капуста, и картошка, и помидоры, и морковка, и свёкла — все овощи такие вкусные, как будто их только что сорвали с грядки. Всякому понравится. Особенно когда здесь всё это не растёт.
Я ел и молчал.
А Фёдор Григорьевич тоже ел, но успевал рассказывать, как он впервые приехал сюда десять лет назад с геологической партией. Целых два года они бродили в тайге, вдали от жилья… Мошкара их жрала — и не сожрала; в речке на переправе они тонули — и не утонули; пожар в тайге их захватил, но они сумели выбраться. У них проводник был старый якут — все тропы в тайге знал и мог вывести геологов в любое место, куда им понадобится.
Мама слушала его будто внимательно, но мне казалось, она думает о чём-то другом. Она катала хлебные шарики и время от времени поглядывала на Фёдора Григорьевича, и тогда он замолкал на секунду и не сразу продолжал; как они самостоятельно отправились в поиск, заблудились и старик проводник еле-еле отыскал их в каменном лабиринте, в каких-то горах — они называются Токко…
Борщ мы доели как раз в то время, когда проводник уже нашёл их группу и повёл обратно, на базу экспедиции. Мама убрала со стола глубокие тарелки и подала второе — котлеты с картофельным пюре. Когда и котлет не стало, Фёдор Григорьевич достал трубку и кисет, хотел набить её табаком, но тут взглянул на наш будильник:
— О-о!.. Мне пора, к сожалению…
Мама непременно хотела, чтобы он ещё выпил чаю с её пирогом сладким, но Фёдор Григорьевич покачал головой и поднялся. Конечно, взрослым всё можно. Можно из-за стола вставать, когда обед ещё не кончился…
— Нет, спасибо, — сказал он маме. — В другой раз, Нина Игнатьевна, а сейчас никак не могу. Перед совещанием мне надо материалы посмотреть, подготовиться к выступлению. Предстоит небольшое сражение…
Но уходить ему, кажется, без пирога не хотелось. Ведь человек, когда торопится, одевается быстро, не держит в руках полушубок, не говорит:
— Значит, Нина Игнатьевна, я вам позвоню в больницу. Вы у себя будете?
— У себя. До шести вечера я у себя или в лаборатории. Но меня позовут, я предупрежу.
— Хорошо. Только… вы не забудете наш уговор?
Она ему ответила почему-то очень тихо:
— Нет. Не забуду.
На прощание он и мою руку потряс, наклонил голову, чтобы лоб не расшибить о косяк, и перешагнул через порог. Мама вернулась к столу.
— Он разве болен? — спросил я.
— Болен?.. Фёдор Григорьевич?.. Нет. А почему ты вдруг так решил?