И тут вдруг мама обнаружила, что у нее под сердцем забился второй ребенок. Он был совсем некстати: голод, разруха, безработица, хозяин грозит согнать с квартиры. Мама решила избавиться от ребенка. Она пошла к врачу, но врач сказал, что раз ребенок шевелится – он должен жить. «Я не убийца», – сказал врач. Мама прыгала со стула, носила тяжести, но ребенок зацепился крепко.
В хмурое осеннее утро 12 сентября 1922 года родилась я – хилое, маленькое дитя, едва подавшее голос. Ребенок был нежеланным и, как будто понимая это, вел себя очень тихо. Как говорила мама: «Тебя не было слышно! Подойду, посмотрю, прислушаюсь – жива ли? И уже этот живой комочек от себя не оторвать».
Кроваткой мне служила плетеная бельевая корзина. Однажды братец потянулся за моей соской (ему ведь самому было чуть больше года), корзина перевернулась и опрокинулась вместе со мной. Мама прибежала на грохот, схватила меня на руки. Из моего носика шла кровь, но я была жива и даже не плакала. Плакал мой маленький испуганный братишка. Мама говорила, что он вообще был горластый, она уставала его качать. Но когда мама просила папу покачать сына, он отвечал: «Пусть моя половина плачет».
Мама, ей было тогда двадцать четыре года, брала одного ребенка за руку, второго на руки и шла с ними и на рынок за провизией, и в лавку за хлебом и другими продуктами, которые там выдавали по карточкам. Была она тоненькой и молодой, и ее все спрашивали, чьи это такие хорошенькие детки. Особенно мама гордилась сыном, маленький он был белокурым, белолицым и розовощеким ребенком с большими черными глазами.
Мне красоты не досталось, но теперь я уже не в обиде. А была девчонкой – очень завидовала красоте брата, его ровным белым зубам и вьющимся волосам. Против него я была замухрышкой: родилась слабой, плохо ела, плохо росла; смуглая, с черными прямыми волосами, да еще зубы неровные – как в шишке кукурузной – тесно им, видно, было. Но, в общем, мы с братцем жили довольно дружно. Я отвлеклась от прямого повествования. Вернемся к двадцатым годам двадцатого столетия.
Однажды мама пошла с нами гулять, а когда вернулась домой, обнаружила, что нас обокрали – украли столовое серебро, которое еще не успели спустить сестры отца, и кое-какие вещи. Мама бросилась к хозяину и нашла его сидящим у себя в квартире с приятелем. Оба были страшно довольны собой и пьяны в стельку. На мамины вопросы отвечали: «Ничего не видели, ничего не знаем!»
Мама вызвала милицию и сказала, что подозревает хозяина. Стали делать обыск – ничего не нашли. И уже стали уходить, когда милиционер обратил внимание на сдвинутый с места у ворот большой камень-валун. Его отодвинули и обнаружили серебряные ложки и вилки. Остальное хозяин отдал сам. Мама не подала в суд – побоялась: некуда ей было деваться с двумя детьми. Папа был в отъезде. Он уехал в Сольцы, где устроился на работу, а вскоре забрал и нас. Так закончилась «великолукская эпопея».
Уже в тридцатых годах я с отцом и братом побывала еще раз в Великих Луках. Помню, как ходили мы в кино, смотрели фильм «Красные дьяволята». В памяти из всего фильма осталось только, как Махно сидел на лошади, весь в пуху и перьях. Еще помню очень красивый лес в Булынино – дачном месте, где отдыхали с семьями наши тетушки: Таня и Рая. Там я познакомилась со своими двоюродными сестрами и братом.
В Сольцах мы прожили недолго и переехали в Новосокольники. Там я в три года заболела крупозным воспалением легких, была без сознания. Мама мне делала бесконечные компрессы. Я дышала с трудом и, когда наступил кризис, затихла. Мама решила, что я умерла, и в слезах побежала за доктором. Доктор пришел очень быстро и сказал, что теперь болезнь миновала, но надо меня беречь от простуды и хорошо, понемногу кормить.
Я лежала в детской кроватке в полутемной комнате (жили мы в каком-то полуподвале) и рассматривала книжку с картинками, кажется, «Мойдодыр». Помню, как мама надевала зимнее пальто с кротовым воротником у зеркала, стоящего в простенке между двух окон на импровизированном туалетном столике (ящик, поставленный «на попа»). И вдруг огромная крыса вскочила на маму и быстро добралась до воротника. Мама, хотя и была очень храбрая, но страшно испугалась и закричала. Крыса спрыгнула на пол и скрылась в подполе. Похоже, что от крика крыса перепугалась не меньше мамы.
Жили мы возле какой-то гостиницы, где останавливались иностранцы. Что они делали в двадцатых годах в Новосокольниках – мне неясно. Возле входа в гостиницу был деревянный тротуар, а на нем деревянная решетка, как в бане. Почему-то мы там часто находили какие-то иностранные монетки. Еще припоминаю какой-то двор, в котором было много огромных бочек, где мы играли в прятки. На какой-то бочке я оставила свои любимые детские книжки и забыла, на какой. Долго искала и плакала, не нашла и заблудилась среди бочек. Потом меня искали. Вот и все, что я помню о Новосокольниках. А потом мы переехали в Опочку. Но это уже следующая, незабываемая глава моей жизни.
Глава 3
Годы 1926 – 1928. Опочка. Клемешино. Вал. Маевка. Кооперативная столовая. Паша. Первые песни. Собор. Крещение в проруби. Ярмарки
Как мы очутились в Опочке – я не помню. Привез нас папа в этот уездный городок и поселил в деревянном доме на Завеличье, на низком левом берегу Великой, поросшем изумрудной луговой травой как плюшевым ковром. Дом был одноэтажный, деревянный, с подвалом и чердаком, с двумя резными крылечками. Двор был обнесен высоким деревянным забором с массивными широкими воротами для проезда лошадей и телег с одной стороны и калиткой – с другой. Во дворе дома стоял флигель, где жильцы менялись довольно часто. В углу двора был огромный сеновал-сарай и еще маленький курятник.
Дом этот принадлежал разоренным купцам-галантерейщикам из города Пскова. Одну половину дома они сдавали нам, во второй жили сами хозяева: Анна Абрамовна с мужем. Анна Абрамовна была высокая пожилая женщина со следами былой красоты. Густые вьющиеся седые волосы были уложены в высокую прическу с черепаховыми шпильками и гребнем. Она никогда не жаловалась и ничего не рассказывала о своей прежней жизни. Муж ее был тяжело болен – он изредка выходил погреться на весеннем солнышке на скамейке у калитки. Он умирал от чахотки, был худ и стар.
Мы приехали в Опочку в разгар НЭПа, в конце 1926 года. Отец служил главным бухгалтером Госбанка, и мы уже не нуждались. В квартире, состоящей из гостиной, спальни и большой кухни с русской печью стояли только самые необходимые вещи. Мебели у нас почти не было. Папа не любил лишних вещей. Чтобы купить платяной шкаф и поставить его в спальне, маме пришлось выдержать целую баталию. Папа считал, что наша одежда может прекрасно висеть на стене под ситцевой занавеской.
Единственное излишество, которое папа себе позволил, был рояль. Папа мечтал, что дочь его будет учиться музыке. Родители всегда хотят видеть в детях воплощение своих несбывшихся мечтаний. Как ни прискорбно, пианистки из меня не вышло. Рояль был приобретен и поставлен в угол гостиной. Напротив стоял диван, старый, узкий, со спинкой до половины. Точнее, это была кушетка, обитая зеленым сукном. Брат обычно спал на ней, пока мы были маленькими. Когда мы подросли, туда выдворили меня из родительской спальни; а для брата купили раскладушку, которая постоянно сама складывалась, что сопровождалось падением спящего брата. Но это никого не огорчало. Каждое утро кровать складывалась и засовывалась в холщовый белый мешок, а вечером вновь раскладывалась, и все ее части вставлялись в пазы и не хотели соединяться.
Была еще этажерка из красного дерева (или под него), лакированная, большая, высокая на витиеватых столбиках. На этажерке стоял китайский фарфоровый чайный сервиз на белой накрахмаленной салфетке. На чашечках, чайнике и сахарнице были изображены удивительные человечки с косым разрезом глаз в кимоно. Еще там стояла масленка в виде продолговатого свежего огурца на листе. Это было первое приобщение к красоте.
Папа любил красивые, но не громоздкие вещи. У него был серебряный портсигар с рубином в замке. На крышках его были выгравированы барельефы: на верхней – лесная фея среди деревьев, на нижней – какой-то пейзаж с домиком. Папа очень много курил, и его портсигар всегда был полон белых душистых папирос.