Эва поражалась выдержке, стойкости и терпению отца. Не понимала, как можно не бороться или хотя бы не возмущаться. Но отец не обсуждал случившегося, не сожалел о потерянном – с прежним достоинством стал жить в новых предложенных условиях, генерируя ровную радость преодоления.
Казалось: враждебные обстоятельства не имели над ним власти, будто не потерял он всего, чем обладал. Будто за окном у парадного подъезда стоят лошади… и кучер поправляет поводья, начищает фетровым манжетом серебряные бляхи на сбруе… а где-то в получасе езды ждут томные женщины и лакеи с подносами.
Он наладил во дворе пошивочную мастерскую. Привлёк к работе соседей, кое-кого из прошлой жизни. Так появился дворник Авак, стал исполнять обязанности завхоза и был бесконечно влюблён в благодетеля Аветиса Гавриловича, который не бросил его, старого и одинокого, на произвол судьбы, а сделал братом и поселил рядом с собой.
В этой же комнате за ширмой ютились Эва с одной из старших сестёр Ниной, практичной кокетливой болтушкой, благодаря чему та легко выменивала на продукты барский хлам, ненужный в новой советской жизни, – серебряные ложки, портсигары, перстни, умудрившись сберечь остатки гарднеровского фарфора и поющие бокалы «баккара», часть из которых была позже подарена Эве на свадьбу.
Бывали дни, когда отец решал «тряхнуть стариной», без сожаления доставал красивые тарелки – продажа каждой из них могла бы месяц кормить семью! – и закатывал публичные пиршества, спуская в одночасье недельный запас еды. Во дворе накрывались столы, разжигались мангалы, на которых за неимением мяса жарились помидоры, баклажаны, картошка, хлеб.
– Чтобы душа воспаряла! – провозглашал тост отец и лукаво добавлял, со старомодной элегантностью обтирая белоснежной салфеткой капли красного вина с поседевших, но по-прежнему щёгольских усов:
– Душе легче воспарять, когда «бензин» в животе плещется.
Он пытался остановить мгновение, удержать новую реальность в привычных контурах прежней жизни, догадалась спустя тридцать лет Эва.
Но новая реальность, выползшая из чрева эпохи, была ненасытным чудовищем. Оно быстро росло, пожирая остатки материнской плоти. И так же, как разорвало выносившее его лоно, так шутя разорвало и радужную оболочку мыльного пузыря, старательно выдуваемого отцом из тонкой трубочки жизнелюбия.
Кончались запасы. Кончилось здоровье. Развалилась мастерская, державшаяся лишь его выдумкой и энергией. Нина, на практичности которой стоял дом, завела любовника и уехала. Эва вышла замуж. От других детей, разбросанных по стране, письма приходили редко – почта плохо работала. Из бывших стипендиатов отца одни остались за границей, где учились, другие исчезли в застенках НКВД, а кто просто позабыл, чья рука их кормила и вывела в люди.
И только старый кипарис за окном да старый Авак у ножек кресла остались ему верны.
И казалось: время обходит своим смрадным дыханием вечнозелёный остров любви, где жили эти двое, – там журчал тихий смех, шелестели им одним понятные слова, витали призраки прожитой жизни и нашёптывали что-то, примиряя с собою. И океан вечности бережно нёс их остров сквозь пространство и время, незаметно смыкая объятия, пока не принял этих двоих в себя.
Умерли они в один день. Даже, может быть, в один час. Пришедшая навестить отца Эва застыла в неуместном восхищении. Смерть помогла отцу остановить прекрасное мгновенье: обдав холодным дыханием этих двоих на пике неведомых чувств, превратила их в скульптурную композицию – настоящее произведение искусства! Тёмная от времени и разгладившаяся от смерти холодная рука Авака, сидевшего в обычной позе у ножек кресла, покоилась в мраморной с голубыми прожилками руке благодетеля и брата Аветиса Гавриловича, лица обоих были просветлёнными, морщины исчезли, подбородки с юношеским любопытством чуть подались вперёд – и открытые глаза бесстрашно смотрели в зелёные луга вечности, куда и пошли гулять эти братья, взявшись за руки, чтоб уже никогда не разлучаться.
Так и запомнила Эва отца. И осталась загадка: как сумел он сохранить свою вселенную от распада, когда жизнь последовательно и, казалось, планомерно отнимала у него всё, а ничего не оставив, отняла напоследок даже возможность двигаться?!
Что же это такое было, чего у него не смогли отнять? В чём черпал отец безграничные стойкость и жизнелюбие? Как сохранил юношескую улыбку в стариковских глазах? Как не сломался от обидной тщеты усилий, смог обходиться без всего, к чему привык, и не слал обидчикам проклятий?
Может быть, так и не попробовав ни разу вкуса проклятий, он и без этого изначально знал, что они могут разрушить его самого? А может, так много когда-то имевший, он понимал, что не в низменном реальном обладании дело, а в том, чтоб радовалась душа? Но как удержаться от проклятий, даже если чувствуешь, что они бумерангом бьют по тебе? И как душе радоваться, если всё отнято, – и нечему радоваться, и нечем…
Эва не понимала этого. Её опять, как в детстве, обдал жар обиды за отца. И одновременно полыхнула злость, что так и ушёл, не открыв тайны, не научив дочь тому, что знал, бросив её одну.
«Всегда одна… всегда одна… Утоли, Господи, мои печали»…
Но глухи были небеса. Или, может быть, глуха была Эва, не умея расслышать за скрежетом зубовным их тихого ответа.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
– Вставай, Соня, вставай скорее! А то поезд без нас уйдёт.
Соня, ещё не проснувшись окончательно, быстро сбросила одеяло и вскочила с кровати, ёжась от ночного холода. В самом деле, они же сегодня уезжают в дальние края! В настоящее путешествие!
Дальние края назывались Сибирь, посёлок Тасеево. Там теперь живёт папа. В тайге. Про тайгу Соня вычитала, продираясь сквозь «яти» и «еры», в тяжёлой книге с золотым обрезом и волнующим названием – «словарь далей»[11].
Прочитанное заставило сердце замирать, подпрыгивать и снова замирать в предчувствии приключений: «тайга – это обширные сплошные леса, глушь, где нет никакого жилья, – необитаемая полоса, лежащая перед тундрами, идущими мхами до Ледовитого океана; на огромном просторе кой-где – зимовки лесоповальщиков; ехать тайгой – ехать дремучими лесами, болотами»… А в конце заметки – сверкающие слова: «в тайгах лежат золотые россыпи».
В другом старинном словаре тёти Кыси нашла Соня строчки и про папино Тасеево, названное по имени местной реки, – наверняка в память какой-то Таси! Соня сразу насочиняла историй. Показался девочке Тасе золотом блик солнца на дне, потянулась к нему, а русалки тут как тут – утащили! Вот и дали тасино имя реке, а потом – посёлку. Или гномы к россыпям заманили, – и околдованная золотом Тася забыла мать-отца и родной дом, а все решили, что утонула. А может, пошла она болотами и мхами до самого Ледовитого океана к белым медведям смотреть северное сияние?
Может, так оно было. Может, по-другому. Соня разберётся, когда приедет на место. Однако знаменитое, значит, место, раз о нём в такой важной книге написали! Ощущение пространства и загадочно шевелящейся жизни на нём впервые взволновало Соню: «Тасеева-река протекает по Канскому и Енисейскому уездам, образуется из рек Чуны и Бирюсы, впадает в Ангару; судоходства нет, но возможно. В долине, дающей хорошее сено, известной залежами железной руды и золотыми россыпями, – четыре русских селения»…
«Опять про золотые россыпи!» – ёкнуло сердце. С этого момента в Соне поселилось нетерпение.
…С тех пор, как Серый увёл папу, прошёл год. Мама уволилась с работы – директриса детсада благодарила «за понимание», на прощание насовала маме в сумку пакеты с пшёнкой и заговорщицки сказала:
– Подходите по вечерам с кастрюльками. Будем вам сливать с котлов остатки супов и каш – всегда ведь что-то остаётся! И Соне хлеб и какую-никакую галету в карман засунем.