Литмир - Электронная Библиотека

– Если вспоминать, то честно: например, как мочились на публику с балкона. Известные люди были со мной тогда, – мысленно поддержал старик диалог, вслух же хихикнул, и произнес с тенью былого задора:

– Точно. Мол, мы наверху, и плевали на толпу.

Дед вздохнул: он древнее и беспомощнее пирамид своих мыслей, и как бы не пытался спрятаться, от себя не уйти. Вспомнил, как мечтал покорить мир: спорил с сокурсниками по ВГИКу, что взорвет кинематограф, создав великую картину, даже голос сорвал. Уже тогда он боялся забвения. Не потому ли ушел из кино, что взбунтовался против серости политиканов. Два фильма изъяли из проката, как не отражающих Советской жизни. А жаль. Маше бы они наверняка понравились. И Рите тоже. Что он чувствовал тогда? Рушилось старое, и не было нового. Повод. Повод уйти. Крах. Пустота за плечами, балласт прожитых лет. Тогда он встретил Машу, и вернулся смысл. Потом он воздвиг «китайскую стену» между ними.

Михаил Трофимович медленно поднялся и прошел на кухню. Когда вспоминал о том, что натворил, хотелось умереть.

Бог простит, а что сделать, чтобы простила она, моя Маша. Залитое слезами лицо падчерицы, а жена… у нее было такое злое лицо. Дед заплакал. Потом нашарил припрятанную бутылку перцовки, и вытянул из-за буфета двумя пальцами. Выплеснул в раковину чаинки из кружки и наполнил водкой на две трети. Выпил, и с ненавистью посмотрел на свои руки, которые навсегда запомнили тепло шелковистой шеи и пульсирующую жилку возле уха. Лишь, когда Маша схватила его за волосы, он опомнился и перестал душить девушку. Рыдая, выбежал из дома и до утра бродил по городу, не смея вернуться. Когда пришел, дома никого не было, лежала записка на столе. Маша с Ритой уехали в деревню. Тщетно он ждал их возвращения в город. Маша устроилась работать в сельский магазин, Рита искала место. Тогда дед позвонил жене, чтобы возвращались, в деревне будет жить он.

Надежда на примирение теплилась в душе, но вечно он все портил, не умея совладать с приступами внезапного гнева. Но почему его злость не касалась жены? Может, Маша права, и он действительно ревнует Риту, ревнует, как женщину к многочисленным ухажерам.

– Какая чушь, – он плеснул еще немного перцовки, и, выпив, почувствовал, что пьянеет, – я не бил своих женщин от ревности даже когда был молодым».

Бессилие. Бессилие и зависть. Маша читала его как книгу, он же не знал о себе того, что видела она. Плохой человек. Тогда почему он мучается, почему ему стыдно?

– Что сделать, чтобы Маша простила?

Перевернул бутылку и вылил несколько капель. Старик не заметил, что выпил все. «Жена не простит меня». Качаясь, Дед добрел до кровати и рухнул. Потолок медленно вращался, образуя четкую спираль, затягивая внутрь. Михаил Трофимович боролся, уцепившись за края одеяла. Наконец, силы его иссякли, он обмяк и дал подсознанию унести себя в прошлое, в сорок второй год.

Двенадцатилетний подросток, тщетно пытаясь согреться, прижимался к холодной печке. Отец отправился на рынок, чтобы выменять старые часы на кусок хлеба и мальчик ждал его, поглядывая на кровать, где укрывшись тряпьем поверх одеяла, лежала, не вставая, мать. Невесомая струйка пара показывала, что она дышит. Сегодня Миша ослаб настолько, что не пошел за хлебом. Отец, вернувшись с работы, разделил остатки своего пайка. Так не могло продолжаться, чтобы выжить, надо есть. А чтобы есть, надо встать и идти за хлебом. Утром. Иногда спасительное забытье приходило на выручку, и парнишка коротко засыпал. Во сне голод не мучил, но вплотную подбирался мороз, и он, очнувшись, сильнее жался к печке. Отец вошел, плача от радости:

– Смотри, – кряхтя, поднял над глазами небольшой мешочек, – греча, три килограмма, сказал солдат, но тут все пять, видишь, как тяжело поднимаю. Но это не все. За пазухой сахар, настоящий сахар.

– Фим, свари Мише кашу, – тихо сказала мать.

Отец перебирал свою библиотеку. Дореволюционное издание словаря Брокгауза и Ефрона он пожалел, в ход пошла медицинская энциклопедия. Развел огонь и бросил щепотку крупы в алюминиевую кружку. Вскоре каша была готова, и хватило пары ложек, чтобы сыну стало лучше. Потом накормил жену, сам же сказался сытым, мол, на работе поел. Миша согрелся, поддерживаемый отцом, добрался до кровати и лег рядом с матерью. Вместе теплее. Сон сморил мальчика.

– Сколько времени? – Ему почудилось, прошла целая вечность и снова они останутся без хлеба, – где папа?

– Ш-ш, спи сынок, ночь на дворе. Не волнуйся, я разбужу тебя, как пойду на работу.

– Без часов, как мы узнаем время?

– Я чувствую его, ты же знаешь, сын. Сейчас около двух.

Отец повернулся на бок и затих. Миша лежал на спине и считал: один, два, три… шестьдесят. Минута. Шестьдесят минут – час. Когда настало пять часов, тихонько встал и начал собираться. Поднялся отец.

– Я за хлебом, – сказал сын.

– Сможешь?

– Да.

– Хорошо. Сегодня заночую в лаборатории.

Жили они на Греческом проспекте, булочная находилась рядом, на улице Некрасова, минутах в семи ходьбы от дома. Но Миша проходил этот путь трудно, затрачивая на дорогу полчаса, а то и больше. Народ уже стоял, ожидая открытия. Мерзли. Когда становилось невмоготу, кто-нибудь бросал клич: «Качаемся!». Цепочка людей, обняв друг друга начинала раскачиваться. Становилось теплее. Приходила продавщица.

Миша запомнил ее пальцы: красные, обветренные, они на одну фалангу выглядывали из обрезанных перчаток. Продавщица старательно нарезала брусочки хлеба и взвешивала с точностью до крошки.

Иногда возле очереди появлялся цыган, черный, в рваном тулупе, из которого выглядывали клочья ваты, голова замотана в тряпье. Он высматривал очередную, наиболее ослабленную жертву, и стоило ей отойти на несколько шагов от толпы, шатаясь, настигал и отбирал хлеб. Сил бежать не было, и он тут же падал на снег, запихивая кусок в рот. Люди подходили и тихо (будто во сне) пинали вора. Плача, не отирая соплей и слез, он тяжко вставал и брел в соседний двор, где можно было попить воды из-под крана. Однажды цыган исчез, и люди вздохнули с облегчением. Поговаривали, что его нет в живых. Миша боялся цыгана, но вскоре убедился, что слухи верны. В тот день мальчик отправился за водой. Вокруг колонки намерз толстый слой льда, и Миша шел очень медленно, боясь поскользнуться. Он заметил край ткани, торчащей наружу, и присмотрелся: цыган, вероятно, упал и не поднялся, так и вмерз.

Как-то Михаил Трофимович рассказал эту историю Маше, и видимо, разбередил память. С тех пор кладовые мозга выдавали по ночам, когда он был беззащитен, эпизод пережитого. Одно утешало, что не всякую ночь.

Дед пришел в себя: голова болела с похмелья. Досадливо поморщился: никак не отмахнуться от воспоминаний. Ну, хоть бы приятное, а то…

Включил чайник, положил в чашку две ложки растворимого кофе и три – сахару. Последнее время приходили тревожные мысли: может, не зря видел себя мальчиком в блокадном городе? Оправдался ли перед Богом, ставя пустые картины? И так ли они пусты? Возможно, был в них бунт. Сам не додумался бы до этого. Опять Маша. Чудная, прекрасная, талантливая Маша. Рита, вылитая мать, но глубже и нервнее, что ли… А краса, фигурка! Гм. Не о том я.

Михаил Трофимович был феноменально ленив, когда дело не касалось чистого творчества, поэтому не противостоял «сильным мира». Сколько лет потратил режиссер, собираясь ставить фильм о Пушкине, сколько тонн бумажной руды перелопатил? Картина так и осталась в мечтах, вызывающих сожаление. Почему? Как долго его водили за нос? Вот, снимешь совместно с чехами – тогда ставь, вот сделаешь картину о летчиках – делай потом, что хочешь. Фильмы изымали из кинотеатров: советские самолеты, видите ли, не разбиваются.

– Это бунт, – однажды восхитилась жена, – ты не знаешь, а я вижу бунт. И пусть зрители не видели картину, но ты оказался опасен для «генералов».

– Я все-таки не такой уж плохой режиссер, – решил Михаил Трофимович, – да и Маша так не думает, что бы ни говорила. И человек тоже неплохой: просто одинокий и непонятый.

6
{"b":"535748","o":1}