Литмир - Электронная Библиотека

Потом были ещё поцелуи. Поцелуи благодарности. Довольно вялые, какими они и должны быть. Секс жесток и бесцеремонен, благодарность он, положим, и признает, но та для него – наносное. Та для него – искусственное.

– Снято! – наконец, объявил я, утирая рукавом пот со лба.

Все будто только и дожидались одного этого слова. Раздались вдруг аплодисменты. Я обернулся. Голый Алёшенька и четыре нагих юницы хлопали нашим дебютантам. Те нежились поверх тёплой постели, им только что было хорошо, им и теперь ещё было хорошо, и тогда они расцепили объятья и тоже захлопали в ладоши, и вот они, все семеро – моя великолепная семёрка! – аплодировала уже мне одному и смотрела на меня одного. Я смущённо раскланялся. Я не ожидал такого. Я не настолько хорош, чтобы мне аплодировать, да нет же, ведь я вовсе не хорош! Я расчётлив, циничен, злодумен! Я похотлив, даже более, возможно, похотлив, чем все эти юнцы, которых я собрал здесь. Просто я умею сдерживаться, выжидать, когда ждать долее уже невозможно, а они пока нет. Они многого не умеют, но и я многого не умею. Может, я даже умею меньше, чем они. И фраза «победителю-ученику от побеждённого учителя» актуальна во всяком поколении, во всяком времени, во всякой державе, во всякой цивилизации, во всяком социуме и во всяком городишке, во всяком логовишке, жалком, неказистом, измочаленном.

Но главное, я заметил, Олечка больше не прикрывалась. И – чудо, чудо, как она была хороша!

16

Алёша не колебался, он сразу выбрал Сашеньку Бийскую. Видно, давно её заприметил. Тогда ещё, должно быть, когда я не разрешил ему трогать нашу девственницу. А может, и того прежде.

Этих юношей нынешних не разберёшь: они всех подряд хотят. Таково их юношеское свойство.

И ещё – Алёшу тянет на смелое, подумал я. А ведь Сашенька точно была смелой, я в том уж имел возможность истинно удостовериться. Смелые юницы – подлинное украшение нашего народа, сказал ещё себе я, его костяк, его напряжённое звено и выигрышная карта.

Этюд я предложил им ничуть не сложнее, чем был у Васеньки с Тамарочкой. Да, собственно, практически и такой же. Только в постели ждала Алёшу Сашенька, на которой были лишь лифчик и трусики, и ничего более. Алёша вошёл, увидел нетерпеливо ожидавшую Сашеньку и тут же, стоя на пороге, куражась и торжествуя, стянул с себя трусы.

О, эти прямые, неоспоримые взгляды: он смотрит на неё, она смотрит на него. В этих взглядах – весь смысл мира, всё его (мира) подспудное содержание. После этих взглядов продолжаются роды, вспыхивают и угасают войны, возрождаются и гибнут цивилизации, сменяются правительства и власти, переписываются летописи и учебники, слагаются гимны, баркаролы, тонадильи да эпиталамы, искажаются языки, перепутываются расписания лекций, автобусов и самолётов.

Я снимал Алёшу с его напрягшимся удом, быстро прилегши на постель рядом с полуобнажённой Сашенькой. Тут-то Алёша и пошёл в нашу сторону…

Я проворно и скоропостижно отбежал от кровати, начал снимать сбоку.

Юница встала на колени на краю постели, Алёша приблизился к ней, обхватил за голову, притянул к себе. Сашенька целовала его грудь, живот; руки же её соскользнули ниже, отыскали уд юноши, принялись легонько сжимать и потирать тот. Алёша задрожал, затрясся, покрылся испариной и торопливо расстегнул Сашенькин лифчик. И снова мы все лицезрели Сашенькины сисечки, и камера запечатлевала те. Настырно так запечатлевала, двоедушно, неопровержимо. Я перепугался, что Алёша сорвётся и прямо теперь изольёт семя. Он и сам, должно быть, почувствовал это, поспешно поднял сидящую юницу и стал стаскивать с неё трусики, одновременно повёртывая её к себе задом.

Какое-то время ему не удавалось войти, он путался в неснятых до конца девичьих трусах, он досадовал, никак не мог приладиться, приноровиться, и возбуждение несколько спало. Я вздохнул с облегчением: теперь Алёша снова контролировал себя. Оставшаяся часть этюда была отснята без особенных проблем. Последнее, что сделала эта красивая пара: когда уж было всё кончено: юноша с юницей, лёжа на боку, обнялись вдруг крепко-крепко с запрокинутыми над головой руками и картинно застыли так, не будучи в силах говорить, двигаться или даже, казалось, дышать.

Кто-то за спиной моей вздохнул завистливо. Я не оборачивался и не знал, кто именно. Однако же на сегодня было достаточно. Я и сам устал, и уж можно себе представить, как устали мои артисты. Я велел всем одеваться и уходить. Следующий день был субботний, в субботу можно начать и пораньше.

Так сказал я.

Впрочем, лично мне было теперь не до отдыха. Когда все разошлись, я за полтора часа под тихую музыку Леоша Яначека смонтировал два фильма по пять минут и даже несколько раз посмотрел их, заново воскрешая все обстоятельства минувшего дня. Весь его синтаксис, все его вожделения, сублимации, неимоверности и всю его густородную вампуку.

Фильмы были хороши. Ну, или ладно: они мне показались неплохими – чувственными, искренними, не без некоторых идей и эстетики. Пролегоменов и протуберанцев. И ещё… ставок рефинансирования. Куда ж в наши-то дни без этих самых ставок! Я жалел, что никому не мог показать их, прямо здесь и теперь. Я ощущал себя скупым рыцарем, кощеем бессмертным и ещё много кем ощущал себя я. Но также и любвеблюстителем, если кому-то так больше понравится. Впрочем, вам-то, любезные мои, не нравится вовсе ничего. Да ведь, ежели обстоятельно рассудить, так вы даже глупее самого глупого дурня-француза, об коем у нас недавно причудливо и доброкозненно шла речь. Так-то вот, наиразлюбезнейшие мои! Вот я и отворился!..

Кому, кому ещё дано оценить истинность и совершенство собранного мной человеческого материала, его значение и глубину? Но может, ещё и оценят когда-то – похотливцы, сластолюбцы, созерцатели, вуайеристы, ерыжники.

Обезьянка моя перед уходом попросила у меня книгу. Ту самую: Кафку. Ей захотелось дочитать до конца. Разве ж я мог отказать верной моей Гулечке, моей дивной приматочке? Разумеется, я отдал ей Кафку.

– Ну, так что, завтра я приду как всегда пораньше? – спросила ещё она.

– Я всегда рад тебя видеть, моя хорошая, – ответил я.

Я действительно этому рад, если вы сомневаетесь.

17

Но первой на другой день пришла не обезьянка, первой пришла Конихина. Кажется, ещё с порога тревожно сигналя своим целомудрием. Я усадил Олечку на веранде, налил ей чаю из самовара, предложил варенья вишнёвого – без косточек, но засахарившегося. Сам чай пить не стал.

– Савва Иванович, можно, сегодня у меня не будет ничего? – сказала юница, глядя отчасти набекрень. То есть, пожалуй что, в сторону.

– Отчего же? – мягко проговорил я.

– Я вчера поговорила с девчонками, они, может, меня и нарочно пугают, но все говорят, что в первый раз очень больно, а кто-то от этого даже и умирает, ну там от потери крови или ещё от чего-то!.. – разом выпалила она.

– Женщины и от родов умирают, но, почитай, ни одна из них от того от детородства не отказывается, – возразил я.

– Всё равно, пусть это будет завтра или на следующей неделе, я потом сама соглашусь, я обещаю! Честно-честно!..

– Эх, красивая, – молвил я. – Живём ведь днём единым, загадываем на завтра, пальцы складываем, а завтра может уже никакого и не быть.

– Почему не быть? – возразила она. – Завтра будет по-любому. Даже если и без нас.

– Именно что без нас!

– А можно попросить, чтоб Алёша это сделал нежно?

– Почему не попросить? Вот ты и попроси его. Иль ты его боишься?

– Нет, ну а вы тоже ему скажите.

– Скажу, красивая, скажу непременно!

Тут прибежала Гулечка. Она услышала несколько последних фраз.

– А Олька всё боится? – звонко крикнула она. – У меня вот первый раз был месяц назад, на мой день рожденья, но он придурок оказался и пьёт много, и мы жить не стали, а всё равно мне не больно было, и я даже почти ничего не почувствовала, так что бояться здесь нечего! Ой, здравствуйте, Савва Иванович!

7
{"b":"535356","o":1}