Полковник жил на шестом этаже, в двухкомнатной квартире, пристройке к пятиэтажному дому начала века, с поднебесными потолками, и в ванной, и в сортире — высокие окна, выходившие в слоеный пирог узких переулков. Напротив, за каменным забором, размеренно, до полуночи, гудела обувная фабрика, и вонь от переработки кож поднималась к окнам полковника.
В большой комнате всю стену закрывал дубовый буфет, похожий на орган. Увезти его прежний жилец не смог, так что он достался полковнику вместе с квартирой. Другим подарком в маленькой комнате нагло раздвинулась темнобордовая кровать — раковина с балдахином. Ее вывез из Австрии в конце войны прежний жилец, тоже военный, с которым полковник некоторое время общался. Но тот умер еще до того, как полковник оказался в Афгане. Кровать не сиротела, балдахин сотрясался от разных особ женского пола. У каждой было свое имя, но склерозированная память полковника уже не способна была их удержать.
Комнаты совсем бы опухли от одиночества и пьянства, если бы не престарелая, полуслепая, зачуханная собачонка на маленьких ножках, в черных лохматушках, приблудившаяся на улице и прозванная полковником Жанеткой.
А дочка? Что дочка? Любимое дитя. Уехала с мужем в Новосибирск. Ее редкие письма он аккуратно складывал в железную коробку из-под конфет.
Вспомнил умершую мать. В деревне, в Озерках. Вспомнил, как она голосисто тянула:
Озерчане, озерчане-е-е-е,
Хорошие робята, молодежь,
Перевезите, перевезите на ту сторону реки.
На ту сторону, на ту сторону…
Да, Кембриджа ему не пришлось кончать, а своего он достиг… И мать бы подивилась. Главное — все сам.
Ночь мятежничала ветром, сотрясала окно дождем. Снова грохотали БТРы. Обожженные солнцем лица солдат. Осевший голос полковника. Жара все заштукатурила. Он не узнавал своего голоса. Танк качается на ухабах. Жрать вроде как разучился. Только пить, пить. Завис вертолет. Труп духа на дороге. Танки идут, и труп расползается, тоньшает…
«Какой я все-таки стервец, — подумал полковник, — пацаном зябликов ловил и продавал. А теперь сам в клетке».
Дурманный запах ночницы. Одно лето ездил к бабке, матери отца — за Днепр. И в темном лесу нашел. «Счастье тоби, — мягко говорила бабка, — бачь, як ее словом опушило: „Люби менэ, не забувай“». И он запомнил слова бабки, даже очень.
Взрыв мины оглушил. Его свалило. Думал, с концами, а ранение осколочное, только в правую лопатку да в плечо. И сейчас болит, в дождь.
Полковник открыл глаза и привычно на часы: 23 часа 49 минут.
— Артем, — шепотом позвал полковник.
Полковник ощутил, как хрустнула мысль, и легкий озноб сотряс там, в зеркале, всю могучую махину танка. Крупно скрипнула боль в развороченной правой гусенице и сразу отозвалась в полковнике.
— Артем, — прошептал опять полковник.
Танк чуть-чуть шелохнулся, и огромный стальной член стал медленно подниматься вверх.
Губы, гортань — все мгновенно пересохло. Так уже было в Афгане.
— 23 часа 52… 53… 54… 55…
— Угломер тридцать ноль, наводить в цель, — и полковник крикнул: Огонь!
Огромное облако спермы рвануло к небу.
— Выстрел, — в блаженном изнеможении выдохнул полковник. — За погибших товарищей, за этих сосунков, мать вашу так… Огонь!
— Выстрел, — он захлебывался в дрожащей радости. — Ах ты, кровь-кислица, пользуйтесь, размножайтесь…
— Огонь!
Выстрел.
— Огонь!
Ствол начал опадать.
— Артем! — взревел полковник. — Ты что, мать твою ити…
Танк был жалок. Со всей силы полковник ударил кулаком по зеркалу. Куски стекла посыпались на плиточный пол ванной.
— Все, выпал в осадок.
Полковник поднял довольно большой кусок зеркала, пригладил усы.
«Может, по венам?» — он полоснул куском стекла по кисти руки. Выступила кровь. И усмехнулся: «Идти с этим ранением в санбат».
В голове проявился номер телефона. Кто же это? Вышел из ванной. Набрал номер. Услышал женский голос.
— Даша, Вера, нет, Леля.
Женский голос сменился мужским:
— Иди ты знаешь куда…
Полковник положил трубку и тяжело осел на стул. Увидел, что еще держит в руке кусок зеркала. Бросил его, и почему-то тот не разбился.
0 часов 13 минут. Тихо. Фабрика уже не работает.
Заскулила собака.
— А, Жанетка, — полковник наклонился и погладил собаку, — сейчас, сейчас, пойдем погуляем.
Взял поводок, надел плащ, не забыл и зонтик.
На улице муравил мелкий дождик.
Полковник нажал кнопку, выстрелил зонтом. Поводок не стал пристегивать.
Они шли знакомыми переулками к широкому проспекту. Перейдешь его — а там садик, который особо любила Жанетка.
Они еще стояли с Жанеткой на тротуаре, как из соседней улицы на проспект темной водой выплеснулась толпа. И в толпе был свой порядок. По бокам шли молодые ребята, вооруженные автоматами.
Что это?
Грохот солдатских ботинок полоснул его узнаваемой радостью.
На проспекте, не то что в переулках, было довольно светло. Он увидел свастику на рукавах.
Еще не думая, полковник сорвался с тротуара, и командирский голос вернулся к нему:
— Отставить! Стоять!
Полковник отбросил зонт и вклинился в толпу.
— Разойтись! Среди вас есть афганцы?
Ближайшего парня одной рукой схватил за грудь, а другой рукой стал сдергивать повязку с рукава. Мешал поводок. Но полковник не хотел его бросать.
— Ты чего, старик, в уме?
— Мразь, фашист, гад… Я бы тебя в Афгане мордой в серый песок…
Но кто-то уже обхватил его сзади.
Залаяла Жанетка. Ее подбили ботинком. Она завизжала и отлетела в сторону. Полковник вырвался и, обернувшись, хлестанул со всей силы поводком.
— Да это же еврей.
Его свалили. Начали бить ногами.
Толпа шла по распростертому по мостовой полковнику.
Когда все стихло, он еще был живой.
Усилившийся дождь смывал остатки мыслей полковника. И вдруг он почувствовал на лице теплоту. Собака лизала ему нос, рот, уши.
«Жанетка, — с туманной любовью подумал полковник, — надо домой ползти».
К утру ветер разогнал тучи. В садике на скамейке спал пьяный, прикрытый целлофаном. По дорожке бежала трясогузка. Среди старых лип слышались песенки щеглов и зябликов. Им не мешал шум машин на проспекте, вышибавших воду из-под колес.
Старик
Портрет
Вспыхнул гудок телефона. Старик приложил к уху трубку. Услышал:
— Всё.
Старик положил трубку. С трудом поднялся из кресла. Подошел к той стене, где висел его портрет. Свет из окна превращал стекло портрета в зеркало.
Старик неподвижно стоял и смотрел. Не дрогнул, даже когда увидел, как распахнулось окно. Разбились стекла. Падали вниз на дорожку сада в глухой тишине.
Свора гончих
Рука гладила. Утопала в шерсти. Дикая шерсть. С памятью глухой чащобы.
Голоса:
— Покажите мне этот кусок.
— Неплохой. Посмотрите сами. Тут, правда, есть кости. Но вы сами знаете, мяса без костей не бывает. Берете?
— Беру.
— Вы измазались. Кровь.
— Ерунда. Мы и так задержались с этими разговорами.
Рука гладит шерсть. Одна рука, другая… Руки… Руки…
А вот и приказ: «Отцепить мундштуки».
Они, как свора гончих, рванули с поводков. Туда, где в розовой дымке, виднелись дом и сад. Почувствовав слабину, дикая шерсть серым мутным потоком накрыла сад и покатила к дому.
И уже никого не интересовало, что на самом верху дома, на чердаке, из окошка с разбитым стеклом смотрят грустные глаза человека. Когда-то бывшего хозяином дома.
Бинокль
Старик взял старый полевой бинокль. Посмотрел в большие окуляры. И вместо городского кладбища с массивными памятниками увидел деревенский погост. Среди накренившихся черных крестов, железных надгробий со звездой вверху пирамиды бурно разрослись кусты малины, шиповника, папоротника. Ниже к реке поднимался дудник с мелкими белыми цветочками. Широкий разлив кипрея. Над погостом поднимались сосны.