Когда подошел с запиской к больному, погонщики уже размешивали в котле соль.
– Как зовут больного? – спросил Хасан.
Караванщик почему-то ухмыльнулся и ответил: «Абу Зейд».
– Почтенный Абу Зейд, вы меня слышите?
Стонущий толстяк кивнул.
– Замечательно. Своей рукой прополощи эту записку с молитвой в котле, пока слова не смоются с нее. Делай! – приказал Хасан с неожиданной резкостью.
Толстяк, вздрогнув, схватил записку и, окунув нечистые пальцы в рассол, торопливо заполоскал. Пористая рыхлая бумага моментально размокла, расползлась клочками.
– Все, – сказал толстяк удивленно, показав прилипшие к пальцам остатки. – Смылось.
– Теперь пей, – приказал Хасан. – Пей все. Если не допьешь хотя бы полчашки – умрешь.
– А-ай! – взвизгнул толстяк. – Люди, что он сделал, а? Колдун, а?
– Пей, – приказал Хасан, поморщившись.
Обернувшись к собравшимся погонщикам, добавил: «Если хотите, чтоб он выжил, чтобы чревная гниль от обжорства не выела ему сердце, стерегите хорошенько, – он должен допить все!»
Первый раз толстяка вырвало на четвертой пиале. Вырвало на удивление обильно – и клочками серого мяса, и финиками, и комками муки. Он трясся как курдюк, извергая нечистоты, и между спазмами тоненько причитал.
– Еще, – приказал Хасан, усмехаясь, – Еще! Громче, сильнее! Гони прочь голодных дэвов!
– Ы-ы-ырхх-уаррглыы!! – проревел толстяк в ответ.
Второй раз он извергся с такой силой, что погонщики в ужасе отскочили. «Р-рры!!» – ревел он, махая руками. Его, схватив под руки, снова подтащили к котлу. На четвертый раз, когда и котел почти уже опустел, толстяка вырвало одной водой. Наконец допив, он бессильно повалился на бок.
– Если он умрет… – начал было караванщик.
– Он не умрет, – перебил его Хасан властно, – чтоб прикончить сына Сасана, ведра воды мало.
– Э-э, – выговорил караванщик, – ты, дервиш… ты помалкивай, а? Если растреплешь…
– Мне нужно помолиться, – Хасан перебил его снова и ушел.
Он молился, исполняя ракат за ракатом, и, вслушиваясь в голос свого тела, вслушиваясь в ночь, наполненную шорохом ветра и весенними криками птиц, вдруг ощутил себя цельным и сильным. Да, он болел, попросту болел, – и дорога, лекарство лекарств, снова исцелила его. Ветер истлил, унес гниль его души, снова раскрыв спокойную силу. Недавняя жизнь при дворе представилась затяжным, тягостным безумием, словно посланная в наказание слепота.
Когда желтая, огромная луна пустыни уже клонилась к горизонту, Хасан заметил в сумраке движение. Но сам не пошевелился и, когда ночной гость, для своей грузной туши удивительно проворный и легконогий, приблизился, произнес вполголоса: «Обжорливейшему из сынов Сасана и отцов Зейда не спится?»
– Поспишь тут, – проворчал спасенный обжора. – Брюхо пустое, как тот котел, который ты меня заставил вылакать.
– Не нужно мешать перебродившее вино с медом, лучше оно от этого не станет.
– Я так и думал, что ты сразу понял, – толстяк хмыкнул. – А как тут без вина обойтись? Не терплю пустыни. От нее у меня огонь в брюхе.
– Аллах не пожалел пустынь для подлунного мира, это правда. Но если ты хочешь прожить еще лет двадцать, не стоит побеждать зной вином. Следующий раз рассол может и не помочь.
– А, – толстяк махнул рукой. – Двадцать таких лет сам Сасан не прожил бы. Да и какой прок умирать стариком? Ты откуда, брат?
– Я не из сынов Сасана, о отец Зейда. Я принадлежу к людям Истины. И, по долгу знания Истины, умею видеть многое, а в особенности то, что не слишком скрывают.
– Так мы почти земляки с тобой, – толстяк ухмыльнулся. – Я, знаешь ли, родом из ал-Кахиры и навидался таких, как ты, бродяг-даи, имамских проповедников. Работка у вас, скажу тебе, – никто из наших не позавидует. Караванщик, Исхак, медведь этот ферганский, говорил мне: ты в Бадахшан собрался, к какому-то вашему святоше?
– К великому Насиру Хусроу, да будет благословенно его имя.
– У, так я его три года тому в ал-Кахире встречал! – воскликнул толстяк обрадованно.
– Так это твоя благодарность за избавление от чревной гнили, сын Сасана? Насир Хусроу уже двадцать лет не покидает тех мест, где горы касаются неба и зачинают оттого синие камни.
– Ай, прости меня, братец Хасан, ну, обычай у нас такой, сам понимаешь, придет какой-нибудь Абу Ходил Клянчил ибн Просил, ну как поймешь, кто таков? Проверить ведь нужно. У вас ведь тоже есть такое, я знаю, вы ж чужим врете.
– Я уже трижды простил тебя, сын Сасана, за троекратное оскорбление, – выговорил Хасан, стараясь сдержать раздражение. – Но если я услышу еще одно, боюсь, тебе понадобится не водонос, а портной!
Толстяк помолчал немного, размышляя.
– Ну, хотя мы и живем как вольные птицы, и клюем, где что увидим, в руку помощи все же не гадим, – выговорил наконец. – Уважаемый Хасан ас-Саббах, не согласишься ли ты в знак моей благодарности принять вот это, – он протянул ладонь, на которой лежала единственная медная монетка. – Не спеши судить, брат Хасан, это больше, чем ты думаешь. Я не последний среди братьев Сасана, и благодарность моя немалая. Если тебе случится попасть в переделку, если ограбит тебя кто или сунут тебя куда не надо, – найди и передай эту медь кому-нибудь из моих братьев, которых так хорошо умеешь отличать. И скажи, что это Два Фельса тебе дал за полдела. В помощи тебе не откажут. А если будешь в ал-Кахире, в нужде найди лунную харчевню у полдневного базара и отдай хозяину с этими же словами. Только не смешай эту монетку с прочей медной мелочью, – не отличишь!
– Я принимаю твой дар, брат Два Фельса, – сказал Хасан, принимая монету.
Он знал, что бродяги и воры из вольного братства, вождем которого, по легенде, был когда-то легендарный шах, основатель династии Сасанидов, в самом деле знают цену благодарности. Да не их ли тайному союзу и подражало братство странствующих даи? Их секретам, уловкам, тайникам и способам хранить тайны? Как и для сынов Сасана, разве не главное для бродяги-даи – быстрота ума и находчивость, остроязычие, способность постоять за себя в состязании стихов, иджаза и на ученом диспуте? И кое-что еще недурно было бы перенять у них, право слово. Сыны Сасана умели благодарить, – но и умели мстить. Месть их брела длинными дорогами сквозь долгие годы, если было нужно.
Хасан опознал в толстяке члена тайного воровского братства не по каким-то особым приметам. О сынах Сасана ему рассказал когда-то раис Музаффар, приведя в пример как раз этого самого толстяка, года два подвизавшегося на поприще помощника базарного кади в Рее, на излюбленной должности любителей сладкого на дармовщинку. Рассказал и про то, что члены братства обожают подшучивать над простаками. Интересно, что будет, если и в самом деле показать монетку и сказать слова? Скорее всего, станешь посмешищем. Но монетку Хасан все же сунул за подкладку халата. За нее можно купить пиалу чая в придорожной харчевне. Или кусок черствой лепешки.
Вскоре Хасану представился еще один случай оказать услугу достойному сыну Сасана. Караванщик торопился добраться до Мешхеда. То ли дела у него и важных его спутников не могли дождаться, то ли лень было ему вести по обходным тропам, но он то и дело гнал караван по пустыне. Солончаки Дешт-и-Кевир врезались в предгорья, прорывались между оазисами длинными узкими языками. Весной пересекать их было небезопасно, – от внезапного ливня они превращались в непролазные озера липкой соленой грязи, и не один караван навсегда сгинул в них, чтобы летней сушью открыть перепуганным путешественникам ссохшиеся, покрытые коркой, обезвоженные солью трупы верблюдов и людей. Но обходить все заливы великой пустыни приходилось неделями, и караванщики, торопясь, все равно рисковали.
Уже невдалеке от родного Омару Хайяму Нишапура караван настигла гроза. Странная, чужая весне, налетевшая с моря грозовая туча врезалась в знойное марево над пустыней, раскаленной необычно жарким для весны солнцем, и разразилась чудовищным ливнем прямо в полдень. Дневной свет померк, и от грома, казалось, затряслась земля. Гнусаво заревели верблюды, заржали кони. Люди соскакивали наземь, падали ниц. Тогда Хасан бросился к караванщику и, крича в самое ухо, велел идти, идти как можно быстрее, уводить караван, невзирая на молнии и ливень. Тот, кто останется, – умрет. Перепуганный караванщик покорно согласился. Побежал, поднимая людей.