Малик-шах ездил по стране не из капризного любопытства и желания развеяться, а по государственной надобности, безошибочно определяемой великим визирем, и свиту его составляли почти сплошь воины. Хотя сам визирь и не пропускал таких поездок, вся его канцелярия оставалась на месте, в Исфахане. Назначал чиновников двора визирь, а не султан, и султанского отсутствия они не опасались. Это, правда, совсем не значило, что они ничего не опасались вообще. Напротив, большая их часть жила в непрестанном ужасе, опасливо оглядываясь и на вышестоящих, и на нижних, – даже и на последнего золотаря, который вполне мог оказаться соглядатаем визиря. Начальник же соглядатаев, Тутуш, был живым скопищем страхов. Наверное, и отыскать было непросто, кого и чего он не боялся. Зная доподлинно, какие бывают у стен уши и какие у самых невинных с виду тварей клыки, он трепетал ежечасно, потел, исходил дрожью, шарахался от каждого шороха, – и, чудесным образом, держал в железной узде весь двор. То ли его страх, расползаясь отражением в кривом зеркале, накрывал собой всех? То ли, наоборот, он собирал в себе все чужие страхи?
Хасан понимал, насколько опасен это человечек, но всерьез его принять никак не мог. И не отказывал себе в удовольствии обронить словечко-другое, – например, про хворь, которая поражает подслушавших некую страшную тайну, да так, что они потом и повторить не могут подслушанное. Собеседник Хасана, тот из его семи писцов, который докладывал Тутушу по четвергам, фальшиво изумился и, дрожа губами от нетерпения, спросил, что за тайна. Хасан, изо всех сил стараясь сохранять серьезность, прошептал ему на ухо полдюжины слов, которые ему случилось как-то услыхать на базаре Рея от ссорящихся погонщиков. Писец побледнел, покраснел, а потом выговорил, запинаясь: «П-правда? Они на самом деле… на самом деле так с верблюдами?»
– И при этом подпрыгивают, – заверил его Хасан. – Я доверяю эту тайну тебе, потому что ты один из всех достоин ее.
Назавтра писец явился на службу бледнее мела. А Низам, выслушав очередной отчет Хасана, заметил сурово: «Я не слишком верю в россказни о заклятьях, от которых отнимается язык. Но я верю в то, что слабый разум вполне можно покалечить десятком с умыслом подобранных слов. Мои люди – ценные, правильно подобранные инструменты. Не стоит их портить, – они делают, что могут, на благо нам всем». Писец, надо сказать, с тех пор в самом деле заикался и бледнел всякий раз, когда Хасан приказывал ему рассказывать о делах или читать вслух.
Большую часть жизни Хасан смотрел на двор, на пеструю свиту вельмож, слуг и подхалимов, окружающих властительных особ, как человек базара: считал их толпой дармоедов, вьющихся вокруг повелителя войск и судей. Теперь же Хасан увидел весь неряшливый муравейник двора как одно цельное существо. Конечно, его грызли паразиты, были у него ненужные, мешавшие члены и попросту бессмысленные украшения, но большей частью люди двора были как муравьи, дружно, хотя и суетливо тянущие большое бревно в нужную сторону. И управляли скопищем человеко-муравьев немногие, для кого постоянный страх, осторожность, умение балансировать на самых шатких мостках было воздухом, которым они дышали, в котором только и могли существовать. А ведь опасность для них была наибольшей, – только они угрожали и самому великому Низаму, и султану, возведенному им на трон. Глядя на этих людей, Хасан понял, почему не знавшие истинной веры и греха древние, высекая на скалах царей и вельмож, делали их намного больше простолюдинов. Те, кем жило государство, кто по-настоящему управлял его судьбами, и в самом деле были больше – по человеческой и Господней мере. Они были людьми силы. Они намного больше знали и умели, в них было больше жизни, и мир кружился вокруг них. Вместе с тем они оставались обычными людьми, как все остальные, – вот только все человеческое в них: и страх, и гнев, и страсть, – было больше и сильнее. Но тем страшнее было их падение.
Хасан неловко чувствовал себя рядом с ними. Казался самому себе мальчишкой. Но и не хотел, как большинство придворных, кидаться с головой в бурлящее мелкое варево сговоров, союзов, распадавшихся через день, хитроумных интриг и бесконечного, все разраставшегося страха, пожравшего большинство с головой. Странного страха, – не гнавшего прочь от его источника, а тянувшего к нему, будто свет ночных мотыльков. Из всех сильных этого двора он был близок лишь с господином придворным звездочетом, Омаром Хайямом, недавним нищим школяром, а теперь единственным, кому молодой султан доверял как самому себе. Расположения Омара искало множество вельмож и придворных, – а он не обращал внимания на их заискиванья и предложения союзов. Для него даже и двора будто не существовало. Он шел сквозь кишащий людьми дворец, замечая в нем лишь двух-трех людей. Хасан был счастлив считать себя одним из них. Омар был единственным, кого он мог назвать другом, с кем хотелось говорить вечерами, спорить не ради того, чтобы одержать победу, а ради того, чтобы вместе отыскать истину. Когда удавалось, Хасан выкраивал время, чтобы помочь Омару с таблицами. Самих вычислений Омар ему не доверял, да и вряд ли Хасан справился бы с ними лучше работавших на Омара. Но зато теперь не было нужды подолгу лазить по таблицам в поисках нужной записи, – память друга держала их не хуже старого пергамента.
Находясь рядом с Омаром, Хасан и его увидел по-новому. Раньше ведь знал его лишь как случайного попутчика. Люди встречают друг друга на дороге, оторванные от привычной своей жизни. Взгляд попутчика видит лишь малую часть – то, что оторвано от ремесла или учения, от друзей и родных. Дорога мерит людей своей меркой. Может, она одна и есть настоящая, потому что в привычной жизни человека коконом опутывают его дела и друзья. Но мерка дороги, – временная, пока не настанет час вернуться к прежнему себе. Дорога не награждает по своей мерке человеческой наградой. И не казнит.
Омар обладал силой странной и пугающей. Увидевшему ее со стороны предсказание султанского восшествия на трон больше не казалось удивительным. Взгляд Омара обладал такой же властью над настоящим, как память Хасана – над прошлым. Омар, казалось, видит и понимает происходящее вокруг в неизмеримо большей степени, чем другие. К примеру, он, не задумываясь, едва глянув на лицо султана, предсказывал, удачна ли будет сегодняшняя охота. Сам искренне огорчался, когда приходилось говорить, что охота не получится. И охота действительно не получалась, если султан все-таки решался на нее ехать. Хасан ломал голову, пытаясь догадаться, как же Омар предвидел такие ничтожные мелочи. Может, и в самом деле он, почти и не подозревая, заглядывает беспечно за грань той самой Истины, о поисках которой Хасан теперь думал, как люди думают о дальних странах: мол, непременно когда-нибудь отправлюсь, – когда-нибудь, но не сегодня. И не завтра. А может, султан, не замечая того, повиновался словам Омара, сам отыскивая предсказанную неудачу – или удачу?
На пятом месяце службы, когда в предгорьях зацвел шафран, произошло событие, окончательно уверившее Хасана: способность Омара провидеть мир сиюминутных слов и дел – сверхъестественна, сверхчеловечна. Молодой султан с Низамом и свитой, и Омар, которого султан любил брать с собой в поездки, отправились в Казвин, а оттуда – в предгорья Эльбурса, к дейлемитам, князья которых упорно не желали дополнять слова покорности регулярной податью. Новый эмир Казвина, устроивший в руинах старой, еще ахеменидской сторожевой крепости загородный дворец, задал султану пир на крепостном дворе, выложенном светлым, искрящимся под солнцем известняком. Высокие гости ели и пили, их развлекали музыканты, плясуны и акробаты. Наконец, во двор выскочил шут, гнусный паяц в разноцветных лохмотьях с бубенчиками, с козьим хвостом, прицепленным к огромной, скрученной из мешковины чалме, со здоровенной грязной костью, прицепленной к поясу так, чтобы она болталась, будто мужской срам. Паяц извивался и отпускал шуточки, от которых тюрки – и вельможи, и солдаты, – сыто реготали, брызгая слюной. И вдруг паяц остановился прямо перед Омаром и, вытянув грязный палец, показал на него и спросил: «Так это ты, значит, великий маг, от которого звезды скачут, как блохи по козлятьим яйцам?» Султан хихикнул.