Велел старухам: «Кладите мокрую тряпку ему на лоб. Выжмите и кладите. Я сейчас».
Дождавшись, пока мальчишка принесет его сумки, написал письмо и, вручив Ниме, объяснил, куда ехать и кого искать в Рее. Распоров пояс, вручил ему на дорогу полдюжины динаров и велел нигде не останавливаться. Вернулся к шорнику. Тот, глядя остекленелыми глазами в потолок, бормотал что-то чуть слышно.
Хасан простоял подле него на коленях трое суток, – пока сам не перестал отличать свет от ночи и сон от яви. Не помнил, пил ли, ел ли. Наверное, нет. Кровь стучала в висках, и мир качался перед глазами. Расплывчатый, мутный мир. Недвижным в нем оставалось лишь лицо Абу Наджма. Он так больше и не пришел в сознание. Лихорадка пожирала его, демоны крали его плоть и его жизнь. Впадали щеки, и скулы натягивали кожу. Заострялся нос, и загар сменялся мертвенной желтизной. К четвертым суткам капли влаги на лице шорника запахли смертью. Хасан сжал его запястье. Потрогал жилку за ухом. Потом опустил его веки. Вздрогнул. Наверное, тело хотело заплакать, – но влаги в нем не осталось ни на единую слезу. Хасан открыл рот, чтобы попросить воды, – но распухший язык не захотел поворачиваться, вылепить хоть слово. Тогда Хасан ухватил тряпку, которую старухи с тупым упорством смачивали и клали на лицо мертвеца, и выжал ее себе в рот.
Кладбище было над деревней, на плоскогорье, которым раздавался хребет отрога, уводившего наверх, к рыжим выжженным скалам. На плоскогорье было немного земли, такой же рыже-ржавой, как камень, и, вскопав ее, могилы долбили в мягком известняке. До могилы тело шорника сопровождали лишь двое мужчин-носильщиков да старухи, смачивавшие тряпки. А еще Бехмамеш с Хасаном. Тело Хасана было легким, как полдневная птица. Разум и зрение стали острее зеркальной грани. Ноги легко несли его вверх, сердце стучало ровно и сильно, и весь мир казался кротким и маленьким, – случайный узор в пыли, живущий до следующего шага.
Укутанное белым полотном тело опустили в неглубокую яму. Хасан, пропев молитву, первым швырнул на него горсть иссохшей земли. А после, встав и повернувшись лицом на север, вытянул правую руку и сказал Бехмамешу: «Смотри. Смерть пришла не только сюда».
За полями и за рощей, от соседней деревни, чьи мужчины жадно, ни о чем не расспрашивая, забрали все награбленное, поднимались клубы дыма.
Тюрки развлекались. Им, сызмальства привыкшим к саблям и ножам, живучесть бараньих и человечьих тел была известна до последних мелочей. Особо удачным считалось одним тесом сабли, удачным косым махом раскрыть живот, как надрезом снимают шкурку с дозревшего персика. Очумевший от ужаса, почти и не чувствующий боли человек скакал, спотыкаясь о выпадающие кишки, цеплялся о них, наступал, катался в пыли, хотел собрать в охапку, а они лезли и лезли, глянцевые, длинные, и не собрать их было, не удержать. Тюрки хохотали, тыкали древками копий. Не торопились. Чтобы совокупляться, слезали с коней, деловито распускали шнурки шаровар. Женщину бросали на бок, одну ногу придавливали к земле, вторую задирали и, сидя на корточках, деловито дергались, елозя членом, перехохатываясь. Последний иногда мочился, не вынимая члена, – вымыть семя из гнилого лона землеедов, жалких копошлецов, задумавших обман и разбой. На подвешенных за ноги пробовали остроту сабель. Переругивались, спорили. Рубили на скаку и с места. Долго улюлюкали, хваля удальца, снесшего ловким ударом руку разом с головой. Из домов вытаскивали сундуки, тыкали копьями в пол, проверяя, нет ли где тайных лазов? Мальчишку, пролезшего через хлев и бросившегося к полю, пригвоздили стрелой к плетню, и он, бессильными руками хватаясь за древко, висел на нем, обмякнув, пока тюрки сгоняли жителей на площадь.
Мужчин перебили всех, от стариков до грудных младенцев. Молодых женщин рассматривали, сдирая одежду, – выбирали без изъяна. После походов великого султана в Армению рабынь на рынках хватало, и не стоило трудов тащить с собой уродок. Пару старух ткнули походя копьем – уж больно страшные. Потом, хохоча, поехали прочь, уводя пленниц за собой.
Когда Хасан, спустившись, шел через деревню к дому Бехмамеша, из каждой двери, из-за каждого забора на него смотрели перепуганные, затаившиеся люди. Хасан остановился на площади и позвал, разбудив заметавшееся между домами эхо: «Люди Мадждала! Выходите на площадь! Люди Мадждала, если хотите сохранить ваши жизни и жизни ваших детей, выходите на площадь!»
Выходили они, будто вытащенные невидимыми стальными нитями. Брели, спотыкаясь, не отрывая глаз от Хасана, одетого в буро-серое тряпье, изможденного, стоявшего, воздев руки к небу, как чародей людей Огня. Сбились вокруг в толпу, переминаясь с ноги на ногу, не отваживаясь подать голос.
– Пусть вперед выйдут те, кто убивал караванщиков, – приказал Хасан.
По толпе побежал шепоток. Вперед выпихнули одного за другим давешних гостей. Наконец последним вытолкнули Аташа, ободранного, обдымленного, с распухшим веком.
– Семеро, – сосчитал Хасан. – Это все? Если не все, ваша деревня умрет, как умерла соседняя. Вы видели, как она умирала? Вы видели? На колени! – приказал Хасан мужчинам.
Те покорно встали, даже Аташ, походивший теперь не на головореза, а на полузадохшуюся овцу.
– Выбирайте, – повелел Хасан. – Или их жизни, – он показал на стоявших на коленях. – Или жизни всех вас.
– Святой человек, – раздался дрожащий голос Бехмамеша. – Это же кровь. На нашей деревне будет их кровь. Нельзя!
– На вашей деревне уже кровь. Оставьте ее мне. Именем Господа миров, Милосердного, – клянусь! – Он поднял лицо к небу, и солнце, закатившись ему под веки, зажгло в его глазах алый жаркий огонь. – Да ляжет эта кровь на меня, и на моих сыновей, и на сыновей их сыновей, пока обратятся их кости в пыль! Сила и слава твоя, Господи!
Когда полетел первый камень, Аташ закричал. Остальные только хмыкали и мычали, будто немые, и горбились, прикрывая голову руками, глядя на Хасана с ужасом. Когда Аташу перебили хребет, он пополз в пыли и, умирая, коснулся Хасановых ног.
Хасан прожил в деревне почти до лета. Просыпался с рассветом, совершал омовение, молился, принимал пищу: чашку чая, кусок лепешки. Редко больше. Вечером ел с хлебом сыр и оливки, иногда – немного орехов, семян кунжута, масло. Больше и не хотелось – тело научилось употреблять в пищу все до последнего клочка, переваривало, усваивало и довольствовалось малым. Раны на ягодицах зарубцевались, но Хасан временами проводил ночи, стоя на коленях, – после таких ночей проходили и кашливый зуд в горле, и ломота в висках, – первые признаки холодной хвори, прилетевшей с сыростью и северным ветром. Крестьяне смотрели на него с суеверным ужасом, замолкали, едва завидев, оглядывались опасливо.
Он регулярно, по несколько раз в неделю, поднимался на гору над деревней, к могиле Абу Наджма. Сидел подле нее, вспоминая, перебирая четки. Закрывал глаза, и в легкой зыби под веками открывалось прошлое. Там шорник смеялся, хлопал себя по бокам разлапистыми ладонями и рассказывал про сварливую соседку, повариху-мастерицу. Но удержанное памятью не составляло человека, – а представлялось чем-то отболевшим и тяжелым, неуклюжим, но дорогим и родным, которое издавна тянешь вместе с собой по жизни, боясь уронить, и потому запинаешься и хромаешь, и отстаешь. А когда придет кто-то и освободит тебя, вырвет носимое, бросит оземь и раздавит, – проклинаешь его и болеешь. И только потом, забыв и освободившись, начинаешь понимать, насколько свободнее стал.
Глядя на мир с горы, Хасан чувствовал себя птицей, бесконечно свободной, властной парить над миром, крохотным, как муравьиное гнездо с мириадами копошащихся тварюжек. Они были будто прозрачные, эти созданьица. Все их нехитрые помыслы и желания, страсти, похоти и боли виделись как на ладони – ясно и понятно. Они искали пищи, совокупления и покоя, искали защиты, – и потому больше всего хотели сильного хозяина. Того, кто возьмет за руку, и поведет, и избавит от сомнений. Хасану казалось: пошевели пальцем, и весь мир потянется за ним. Но у ощущения этого был привкус фальши, – как обманывает радость дешевой покупки или вина. Это было прелестью, искушением, миражом легкой победы, – и временами Хасану казалось, что он видит и слышит рождающего этот искус. Дрожал над могилой нагретый солнцем воздух, ветер шевелил сучья, бросавшие неверные тени, – и в них из пыли и бликов складывалась фигура, изощренная пародия на человека, но бесформенная, уродливая в каждой мелочи, – насмешка над творением Аллаха, над его сынами и дочерьми. Хасан говорил демону: «Уходи», но голосу не хватало силы. Демон оставался, лениво бродил вокруг и, пользуясь рассеянностью раздумья, крал мысли, крал трезвость и способность судить здраво, обессмысливал – понемногу, но как раз те кусочки, которых не хватало более всего.