Сколько нужно листьев, чтобы записать шелест ветра? Он пытался отделить шорох акации от шороха клена.
Сразу за зеленью возвышались большие каменные дома Вестмаунт-авеню. Там бейсболисты во сне выращивают свои тела, дают отдых голосам. Он представлял, будто смутно видит их сквозь стены верхних этажей, или даже сквозь простыни, в которые они завернуты, за рядом ряд плывущие по улице, словно колония коконов на дереве под луной. Юноши его возраста, христиане, блондины, мечтающие о сексе с еврейкой и банковской карьере.
Парк питает всех сонь из близлежащих домов. Он – зеленое сердце. Детям дает опасные кусты и героические ландшафты, чтобы они мечтали о храбрости. Нянькам и служанкам – извилистые тропинки, чтобы мечтать о красоте. Молодым коммерсантам – скрытые листвой узкие скамейки, виды фабрик, чтобы они мечтали о власти. Брокерам на пенсии – виньетки шотландских дорожек, где гуляют любящие пары, чтобы, оперевшись на трости, они мечтали о поэзии. В жизни каждого это – лучшее. Никто не приходит в парк с подлыми намерениями, разве что, может быть, сексуальный маньяк, а кто может утверждать, что тот не думает о розах вечности, расстегивая ширинку пред Беатриче со скакалкой?
Он сходил к японскому пруду – убедиться, что у золотых рыбок все благополучно. Перелез через шипастые кусты и через стену – проинспектировать миниатюрный водопад. Лайзы здесь не было. Он кувырком скатился с холма – проверить, по-прежнему ли холм достаточно крут. Вот было бы весело, если бы внизу его ждал не кто-нибудь, а Лайза. Ладонью он просеял песок из песочницы – не прокрался ли туда полиомиелит. Для проверки скатился с детской горки, удивившись, что она ему тесна. Серьезно взглянул с вышки – удостовериться, что сохранился вид.
– Мой город, моя река, мои мосты, мать вашу, нет, я не хотел.
Надо пробежать у подножья холмов, проверить верхние пруды на предмет кораблекрушений, забытых младенцев или изнасилованных белых нянек. Коснуться древесных стволов, чтобы их ободрить.
У него был долг перед обществом, перед нацией.
В любой момент из клумбы может выступить девушка. У нее будет такой вид, будто она только что плавала, и она будет знать все о моей преданности делу.
Он улегся под сиренью. Цветы почти отцвели и походили на схемы молекул. Небо было громадным. Укрой меня черным огнем. Дядюшки, почему вы так самоуверенны во время молитвы? Потому что знаете слова? Когда расходятся завесы на Ковчеге Завета, и открываются увенчанные золотом свитки Торы, и все мужчины у алтаря в белом, почему не отводите глаз ваших от ритуала, почему не падаете в эпилептическом бреду? Почему так легки ваши покаяния?
Он ненавидел людей, что сонно плывут в больших каменных домах. Жизни их упорядочены, а комнаты опрятны. Они встают по утрам и выполняют общественные работы. Они не собираются взорвать свои фабрики и голыми плясать в пламени.
Огни на Святом Лаврентии были размером со звезды, в воздухе – нетерпеливая недвижность. Деревья хрупки, как ноги навострившего уши оленя. В любую минуту стиснутым кулаком вырвется на волю солнце, выводя на улицы непреклонных рабочих и машины, что едут только в одну сторону. Он надеялся, что на Вестмаунт-авеню автомобильного стада не увидит. Превращая ночь в день.
– Эй, привет.
Над ним стоял тучный человек лет тридцати в форме военно-воздушных сил. Несколько дней назад он был центром внимания всего парка. Несколько нянек пожаловались, что он с чрезмерным энтузиазмом ласкает их подопечных мальчиков. Полицейский сопроводил его на улицу и предложил отправиться восвояси.
– Мне казалось, вам сюда запрещено ходить.
– Никого нету. Мне просто хотелось поболтать.
Его форма была тщательно заутюжена. На самом деле, он был слишком чистым для этого времени утра, или ночи, или что это было. Бривман отделил запах лосьона для бритья от груженого сиренью воздуха. Встал.
– Болтайте. Я вам разрешаю. Я иду домой.
– Я просто подумал…
Бривман глянул через плечо и заорал:
– Болтайте! Чего ж вы не болтаете? Всё для вас – парк пуст!
На его улице появились садовники в полинявшей одежде. Подметая, они перекликались, имена у всех итальянские. Бривман обследовал их метлы из перевязанных проволокой веток. Чудесно, должно быть, пользоваться чем-то настолько реальным.
5
– Либо кончай орать, Бривман, либо положи трубку, я ни черта не слышу из того, что ты говоришь.
– Я говорю, Берта! Я только что видел Берту! Она в городе!
– Какую Берту?
– Ух, порочный легкомысленный дурак. Берта из нашего детства, с Древа, которая покалечилась у нас под носом.
– Как она выглядит?
– У нее безупречное лицо, честное слово, Кранц, она была прекрасна.
– Где ты ее видел?
– В окне автобуса.
– До свиданья, Бривман.
– Не клади трубку, Кранц. Клянусь, это правда была она. Я бы не сказал, что она улыбалась. Открытое лицо, блондинка без всяких семейных черт, на таком лице можно прочесть что угодно.
– Так беги за автобусом, Бривман.
– О, нет, она меня увидела. Я подожду здесь, пока автобус сделает круг. У нее губы двигались.
– До свиданья, Бривман.
– Кранц, это лучшая телефонная будка, в которой я сегодня живу. На Шербрук-стрит – парад всех моих знакомых. Пойду неумеренно слоняться. Их всех ко мне сегодня пригонят – Берту, Лайзу. Никто, ни единое имя, ни единая нога не потеряется во прахе.
– Где ты выкопал все эти бывшие имена?
– Я – хранитель. Я – сентиментальный грязный старик перед целым классом детишек.
– До свиданья, Бривман, ну правда же.
Прекрасная телефонная будка. Она пахла новой весенней краской и новенькими гвоздями. Сквозь стекло в проволочной раме чувствовалось солнце. Он – страж, он – часовой.
Берта, упавшая с дерева ради него! Берта, игравшая «Зеленые рукава»[38] мелодичнее, чем когда-либо удавалось ему! Берта, упавшая вместе с яблоками, вывернув руки!
Он кинул еще никель и подождал гудка.
– Кранц, она только что опять проехала мимо…
6
Стоп, стоп, стоп, стоп. Столько времени потрачено.
Гора отпустила луну, словно пузырь, что невозможно дольше удерживать, – неохотно и болезненно.
В то лето у Бривмана было странное чувство, будто время замедляется.
Он был внутри фильма, и проектор стрекотал все медленнее и медленнее.
Восемь лет спустя он рассказал об этом Шелл, но не все: не хотел, чтобы Шелл думала, что ему она видится так же, как девушка, о которой шла речь, словно залитое лунным светом тело в медленном шведском фильме, издали.
Как ее звали? – спросил он себя.
Я забыл. У нее было благозвучная еврейская фамилия, означавшая «перламутр» или «лес роз».
Как ты посмел забыть?
Норма.
Как она выглядела?
Неважно, как она выглядела каждый день. Важно лишь, как она выглядела в ту, самую важную секунду. Которую я помню и о которой тебе расскажу.
Как она выглядела каждый день?
На самом деле, у нее было сплющенное лицо, слишком широкий нос. Должно быть, одну из ее бабушек похитил татарин. Она всегда выглядела так, будто что-то оседлала, перила или трамплин, махала смуглыми руками, глаза терялись в хохоте, галопом мчалась на пир или резню. Она была рыхлой.
Почему она была коммунисткой?
Потому что играла на гитаре. Потому что медные магнаты застрелили Джо Хилла[39]. Потому что notenemos ni aviones ni canones[40], и все ее друзья погибли на Хараме[41]. Потому что генерал МакАртур[42] был преступник и Японией правил, словно собственным королевством. Потому что члены ИРМ[43] пели в облаках слезоточивого газа. Потому что Сакко любил Ванцетти[44]. Потому что Хиросима испортила ей глаза, и она собирала подписи под петицией «Запретить бомбу», а ей часто предлагали отправляться обратно в Россию.