Он по одному удалил органы, легкие, почки. В желудке обнаружились камешек и непереваренный жук. Он занялся мускулами на тонких бедрах.
Оба, хирург и наблюдатель, застыли в трансе. Наконец, он удалил сердце, оно уже выглядело утомленным и древним, цвета стариковской слюны, – первое сердце мира.
– Если положить его в соленую воду, оно еще какое-то время будет биться.
Кранц очнулся.
– Да? Давай. Скорее!
Бривман на бегу швырнул учебник вместе с опустошенной жабой в проволочную мусорную корзину. Он держал сердце в руке, боясь сжать. До ресторана была всего минута ходу.
Не умирай.
– Скорее! Ради всего святого!
Все на свете получило бы второй шанс, если б они могли его спасти.
В ярко освещенном ресторане они заняли дальнюю кабинку. Где эта чертова официантка?
– Смотри. Оно все еще бьется.
Бривман положил его в тарелку с теплой соленой водой. Оно подняло свой крошечный вес еще одиннадцать раз. Они считали, а потом некоторое время не говорили ни слова, опустив лица в стол, неподвижные.
– Теперь оно уже ни на что не похоже, – сказал Бривман.
– На что, по-твоему, должно быть похоже мертвое жабье сердце?
– Я думаю, вот так, как сегодня, и совершается любое зло.
Кранц схватил его за плечо, его лицо внезапно прояснилось.
– Это блестяще, то, что ты сейчас сказал, – блестяще!
Он звучно хлопнул друга по спине.
– Ты гений, Бривман!
Бривмана эта кранцева касательная к депрессии озадачила. Про себя он реконструировал собственную реплику.
– Ты прав! Кранц, ты прав! И ты тоже – потому что заметил!
Они обнялись и колотили друг друга по спинам через арборитовый столик, вопя комплименты и поздравления.
– Ты гений!
– Это ты гений!
Соленую воду они разлили, хотя теперь это не имело значения. Перевернули стол. Они гении! Они знали, как это случается.
Управляющий хотел бы знать, не желают ли они убраться вон.
3
Первое, что он заметил – тяжелую золотую раму отцовского портрета. Походило на еще одно окно.
– Ты тратишь жизнь в постели, у тебя ночь в день превращается, – кричала из-за двери мать.
– Ты не могла бы оставить меня в покое? Я только проснулся.
Довольно долго он таращился на книжную полку, отмечая, как солнце движется от кожаного Чосера к кожаному Вордсворту[37]. Хорошее солнце, гармонирует с историей. Для раннего утра мысль утешительная. Если не считать того, что сейчас середина дня.
– Как ты можешь тратить жизнь в постели? Как ты можешь так со мной поступать?
– У меня другой цикл. Я поздно ложусь. Пожалуйста, уйди.
– Такое чудесное солнце. Ты подрываешь свое здоровье.
– Я все так же сплю свои семь часов, просто я их сплю не в то время, когда ты свои.
– Такое чудесное солнце, – взвыла она, – парк, ты мог бы погулять.
Какого черта я с ней спорю?
– Но мама, я гулял в парке ночью. И это был тот же парк, только ночной.
– У тебя ночь в день превращается, ты зря тратишь время, свое прекрасное здоровье.
– Оставь меня в покое!
Она не в духе, ей просто хочется поговорить, любую материнскую обязанность она использует как предлог для продолжительной дискуссии.
Он положил локти на подоконник, и в мозгу стал разворачиваться пейзаж. Парк. Сирень. Няньки в белом болтают возле зеленых ветвей или толкают темные коляски. Дети запускают белые кораблики с бетонного берега голубого пруда, молясь о ветре, безопасном путешествии или эффектном кораблекрушении.
– Что ты будешь есть? Яйца, омлет, семга, есть отличный стейк, я ей скажу приготовить тебе салат, чего ты в него хочешь, русская приправа, как тебе приготовить яйца, есть кекс, свежий, полный холодильник, в этом доме всегда найдется, что поесть, никто не ходит голодным, слава Богу, есть калифорнийские апельсины, хочешь соку?
Он открыл дверь и осторожно проговорил:
– Я знаю, какие мы счастливые. Я выпью соку, когда захочется. Не дергай служанку и вообще никого.
Но она уже очутилась возле перил, крича:
– Мэри, Мэри, приготовь мистеру Лоренсу апельсиновый сок, выжми три апельсина. Как тебе приготовить яйца, Лоренс?
Последний вопрос был уловкой.
– Не могла бы ты перестать запихивать мне в глотку еду? От тебя с твоей чертовой едой тошнит.
Он хлопнул дверью.
– Он хлопнул дверью у матери перед носом, – горько сообщила она из коридора.
Какой бардак! Повсюду валялась его одежда. Его стол – бедлам из рукописей, книг, нижнего белья, фрагментов эскимосской статуэтки. Он попытался затолкать неоконченную сестину в ящик, но ее прищемило скоплением бумажных обрывков, заклеенных конвертов, заброшенных дневников.
Этой комнате не помешал бы хороший, очистительный пожар. Он не смог найти кимоно, поэтому прикрылся «Нью-Йорк Таймс» и помчался через коридор в ванную.
– Великолепно. Он носит газеты.
Ему удалось прокрасться вниз по лестнице, но на кухне мать устроила засаду.
– И это все, что ты будешь, апельсиновый сок, когда у нас полон дом еды, а половина мирового населения дерется за объедки?
– Мама, не начинай.
Она распахнула дверцу холодильника.
– Посмотри, – призвала она. – Посмотри на это все, яйца, которых ты не хочешь, посмотри, какого они размера, сыр, грюйер, ока, датский, камамбер, сыру и крекеров, и кто будет пить все это вино, просто стыд, Лоренс, посмотри сюда, гляди, какой тяжелый грейпфрут, мы так счастливы, и мясо, три сорта, я сама приготовлю, посмотри, какое тяжелое…
Сосредоточься и узри поэзию, Бривман, прекрасный каталог.
– …вот, смотри, какое тяжелое…
Он бросил кусок сырого мяса ей под ноги, вощеная бумага разорвалась на линолеуме.
– Тебе что, в жизни заняться больше нечем, кроме как пихать еду мне в лицо? Я не голодаю.
– Вот как сын разговаривает с матерью, – проинформировала она вселенную.
– Теперь ты меня оставишь в покое?
– Вот как разговаривает сын, видел бы тебя отец, видел бы он, как ты кидаешь мясо, мясо на пол, какой деспот так поступил бы, только дрянь поганая, поступить так с матерью…
Он пошел за ней из кухни.
– Я только просил, чтобы меня оставили в покое, дали бы мне проснуться в одиночестве.
– Дрянь, крыса бы так с матерью не поступила, дрянь, как посторонний, разве кто-нибудь бросил бы мясо, а у меня распухли ноги, выпорол бы, твой отец бы тебя выпорол, дрянной сын…
Он шел за ней по лестнице.
– От твоих воплей тошнит.
Она захлопнула дверь чулана. Он постоял возле нее и послушал, как она открывает и закрывает большие ящики.
– Убирайся! Сын разговаривает с матерью, сын может мать убить, я все знала, что мне пришлось выслушивать, предатель мне не сын, чтобы со мной разговаривать, ни одна живая душа, кто меня помнит, не разговаривает…
Он услышал, как она выдвинула ящик с одеждой. Сначала порвала рукава каких-то старых халатов. Запуталась в переплетении вешалок. Потом принялась за дорогой черный халат, купленный в Нью-Йорке.
– Что толку, что в них толку, когда сын убивает мать…
Прижавшись щекой к деревянной двери, он слышал каждый звук.
4
По ночам парк был его территорией.
Он обходил все площадки и холмы, словно охваченный паранойей помещик, выслеживающий браконьеров. В клумбах, газонах виделось нечто условное, чего не было при дневном свете. Деревья – выше и древнее. Теннисный корт за высоким забором походил на клетку для громадных бескрылых существ, которым как-то удалось бежать. Пруды покойны и ужасно черны. Множеством лун в них плавали фонари.
Проходя мимо Шале, он вспомнил мужественный запах хоккейной экипировки и нижнего белья, глухой стук коньков по деревянному ограждению.
На пустом бейсбольном поле – кляксы театрально скользящих призраков. Он слышал отсутствие рева трибун. Каштаны и проволочные сетки без прислоненных к ним велосипедов выглядели странно одинокими.