Paз корчуем мы пни да поем «Дубинушку», а матушка Игуменья мимо идет. Как услыхала, кричит: «Шурка!» Я молчу, притаилась. Опять: «Шурка! Ах, ты скачок. ямкой! Вот погоди, в праздник на поклоны станешь»… У меня все сходило. Раз зимой ельник рубили, уж темно, а мы все работаем.
Матушка Эсфирь — она тоже была трудолюбивая — все работает и работает. А уж темно. Я еще в лаптях была, валенки мне не привезли. А я как запою:
Поглядели бы родные,
Чего Шурка делает:
В лапотищах по снежищу
С ельничищем бегает!
А матушка Эсфирь: «Господи Исусе! Пойдем все скорей домой. А то она у нас запляшет!» А тут у нас такое дело получилось. С Мать Иришей… У нее уж постриг был, она была рясофорная. И певчая превосходная, и иконописица. Она с трех лет в монастыре.
Она не видывала, как пляшут, и как песни поют не слыхивала. Было ей уж лет под пятьдесят. А вот тут какое с ней получилось дело. В аккурат на Мариино стояние… Поем канон. Слышим, кто-то во всю головушку орет на клиросе. Матушка Игуменья думали — Ксения. И врозь орет.
«Как говорится, Ксения, что ли?» — говорят Матушка. «Да нет, — говорим, — Ксения — вот она». — «Да кто же это?» Глядим, а это Мать Ириша — во всю головушку. Домой в келью пришла из церкви — все начала кидать. Деньги у нее тут какие-то были. Все выкинула: «Ничего мне не надо. Потому что я уж теперь не с вами. Я уж на небе». — «Да Мать Ириша…» — «Не Мать Ириша! Я — девица чистая, богоотроковица. Чего на земле делается?» — и смотрит так вниз.
«Господи, Мать Ириша с ума сошла!» — «Я вам сказала, кто я!» Вот и началось. Все выкидала.
«Ничего мне не надо!» И сила-то какая взялась — насилу шесть человек ее к кровати привязали… В окошко тут мы ей ставни вставили — лезет везде, совладать не можем. А сила-то, сила. Нас поставили, меня и мать Анну Власову к ней. За ней ухаживать. Она все меня «Шуреночек, косареночек… дай мне попить водички с помойной ямы». — «Не дам, — говорю. — Вот скажи: Господи, благослови. (А с нее пот-то, пот-то…) Да перекрестись. Вот богоявленская вода, напою сейчас». — «Нет, не скажу!» — «Не скажешь, ну и сиди. Не дам воды». Уж она просит, просит. До тех пор доведем: «Скажи: Господи, благослови, да перекрестись — сейчас попьешь». Как перекрестится, скажет — вся ослабнет. Попьет святой водички… Тут я снимаю с нее рубаху — хоть выжимай, вся мокрая. Надеваем на нее чистую.
Положим ее на кровать — она уж ничего не может… Я побегу домой, печку истоплю, приберусь — ведь я у старицы жила. Иду обратно. Как она меня в дверях схватит! «Ах, Шуренок, косаренок!» Как схватила, так у меня кофты как не бывало — разорвала всю. Как погляжу, крест у них был большой медный, толстый — пополам переломила — вот какая силища. Тут матушка Игуменья говорят: «Надо у нее молебен отслужить. Спасителю». Спаситель-то у нас образ чудотворный был. Отец Петр у нас служил тогда. Я прихожу к ней, а она мне и говорит «Ты знаешь?» — «А чего?» — «Сегодня ко мне принесут чудовище. Два эфиопа. (Это она про икону да про матушку Игуменью с отцом Петром.) Куда же деваться Святому Духу?» — «Какой, — говорю, — у тебя Святой Дух?» — «Куда ему деваться, пока они здесь?» Ладнохорошо. Обедня отошла, матушка Игуменья несут икону Спасителя, водосвятие приготовили. А Мать Ириша: «Ой! Чудовище-то тащат! И два эфиопа идут». А она к постели привязана. Молебен отслужили.
Она лежала как мертвая, вся даже потемнела. Окропили ее святой водой. Как они ушли, развязали ее, она говорит: «Вот ведь Святой Дух на помойной яме стоял, пока были здесь…» — «Вот, — говорю, — и святой твой дух… Да и ты эдакая же…» Тут Мать Анна Каткова подошла.
«Уйди, — говорит, — окаянный, страшилище, из рабы божией Ириши. Она ведь у нас какая хорошая была, а ты ее, окаянный, испортил. Страшилище!» — «Я, — отвечает, — не страшилище, я — хороший». — «А как тебя зовут?» — «Лёлёшенька». — «Почто ты пришел?» — «A oна, — говорит, — сама виновата. (А у них кошка была Кисарка.) Она, — говорит, — в полночь выпустила свою Кисарку и напилась из кринки воды. Вот я в нее и вошел». Ой, что она, бедная, делала! Ее уж и в прачечную запирали. Там пляшет во всю головушку и предлагает себя всем.
Пляшет «советского», пляшет, потом станет, вниз поглядит: «Чего на земле делается?» И опять пляшет. И уж ничего мы не можем сделать. Пришлось ее отправлять в сумасшедший дом. А как везти? Ведь она не поедет. Никак ее не собрать. Пришли к ней: «Мать Ириша, собрание было». — «Какое?» — «Матушка Игуменья у нас уезжают». — «Уезжают? Вот и хорошо. Да кого поставят?» — «Да тебя выбрали». — «Меня? А все ли согласны?» — «Все, все согласны. Собирайся, поедем к епископу благословляться». Собрались. Это после Троицы.
Пальто ватное, длинное. Подпоясалась ремнем. На голову большой платок теплый. Повезли на лошади эдакого чучела. Везем ее так. За каждым пастухом гоняется, каждому пастуху предлагается.
Ловим ее, куда деваться? Трое нас с ней едет. А как в Рыбинск привезли, в Рыбинске-то еще хуже сделала.
Солдаты навстречу идут. Она соскочила — не могли удержать. Так одного солдата под руку схватила. Он вырывается. «Чего же вы?» — говорит. А мы: «Да видишь, что сумасшедшая?» Сдали мы ее врачам, и отправили ее в Кострому. Тут уже мы не знаем, как было.
Только уж нам скоро написали, что она там померла. Она и году не прожила там, бедняга… Очень мне нравилась жизнь монастырская. Мне и работа нравилась, мне все нравилось, я никогда не каялась, что пошла в монастырь Мне нравилось, что там никогда не ссорились: «Прости Христа ради». — «И меня прости». Вот и все. Делай наряженное (что велят) и ешь припасенное. А кормили как — щи, хоть портянки полощи. Чего там — капуста да картошка, да лук, да мучки ячневой прибавят, — а вкусно-то как! Потому что все с молитвой, все благословенное. Или хлеб…
Бывало, богомольцы все просят «Нам бы маленько хоть вашего хлеба, монастырского». А мы такой же печем, только с молитвой… В праздник щи получше варили, из белой капусты.
Большие праздники — суп с грибами. Шутка ли — сто тридцать человек накормить. А закрывали наш монастырь самый последний. Был уже двадцать восьмой год. А мы все делали, что они нам приказывали. И все налоги им платили. Приказали нам свиней разводить, мы купили свиней. Хоть и не монастырское это дело… В двадцать седьмом году, аккурат на Похвалу Богородице, приехала из Пешехонья одна, партийная, будто бы учительница — Апполинария, и стала она нас по очереди вызывать, молодых. Меня — в первую очередь. «Зачем ты сюда пришла?» — «Жить». — «А кто тебя послал?» — «Никто не послал». — «А кто позвал?» — «Никто не звал». — «Надо тебе замуж идти. Вот я замужем живу, у меня мальчишка растет. У меня в жизни есть интерес». — «Пожалуйста. У вас свой интерес, у нас свои интересы». — «Это неинтересно. Вам здесь не место». — «Почему же? Мы здесь живем, работаем…» — «От вас пользы нет. Какая от тебя польза? Ты живешь одна». — «Почему одна? Нас вон сколько здесь живет. Мы работаем, государству платим, что на нас накладывают». — «Хватит вам здесь. Ступай замуж». — «Это дело не ваше, идти ли мне замуж». — «Ты такая хорошая, такая бы мать была…» Наобещала мне она раев да садов, всю жизнь расписала. «Значит, не пойдешь из монастыря?» — «Не пойду. Буду тут до конца. Живи ты, как хочешь, а я — как изволю». После меня другую вызывают: «Ты чего скажешь?» — «Я — как она». Третья — тоже… Она говорит: «А что Игуменья у вас делает? Наверное, спит да лежит?» Тут все поднялись: «Нет, у нас Игуменья работает больше нашего! Такое хозяйство! Два раза в неделю в Пошехонье, двадцать пять верст. Она загнет подолы, босиком и покатит Игуменья». Так и уехала наша Апполинария.
Больше она к нам не приезжала… Ладно-хорошо. Отслужили мы Пасху, а после Пасхи форму с нас сняли — велели ходить как деревенским, в платках. Вот тут мы ревели. А летом приехали и собор наш запечатали… А мы, молодые, летом в скиту работали. И вот матушка Игуменья в скит идут, подзывают меня: «Шурка, беги в Сохоть. Попадутся они тебе навстречу — их обойди… Скажи матушке Феодотии, чтобы из собора в боковые двери антиминсы вынесли». Я и побежала. А они мне навстречу едут: «Куда?!» — «А там, — говорю, — лошадь молодая есть, нужна нам». Пропустили… Так через боковые двери всю святыню вынесли монахини.