— Заметили вы, Федор Иванович, — сказал Опалов, — что при ресторанном свете голая кожа у женщин всегда кажется мокрой?
— Неудачно!.. — авторитетно отверг Подгурский, и сразу было видно, что он прекрасно заметил тайную угодливость Опалова и смеется. — Придумайте получше… Это — дешево!.. Почему именно при ресторанном?..
Большие черные глаза чуть-чуть смигнули, но Опалов притворился искренне защищающим свое замечание:
— Именно при ресторанном… И знаете, это вполне естественно: ресторанный свет всегда спутан влажными парами…
— Просто они потеют!.. — безапелляционно решил Подгурский. — А вот что: правда, что там, где много женщин, всегда пахнет пудрой, духами и падалью?
— Что вы! — усмехнулся Мижуев.
— А что ж?.. Пожалуй, верно… — заметил Четырев.
Когда дама за соседним столиком встала и уронила пуховое боа, Опалов мгновенно оглядел взглядом всю ее фигуру и сказал Подгурскому, но глядя на Мижуева:
— Ну, так вот вам: когда женщина нечаянно уронит с плеч боа, спина у нее на мгновение кажется голой!
— Это недурно… — одобрил Подгурский. — Вы это Пархоменко скажите… Большие деньги даст!..
— Вы, кажется, говорили, что незнакомы с Пархоменко?.. — заметил Марусин и кротко смутился.
— Разве?.. Может, и говорил… Ну, значит, соврал… — хладнокровно ответил Подгурский.
Марусин попытался прямо смотреть ему в глаза, но замигал, слегка покраснел и сконфузился так наивно и искренне, точно это соврал не Подгурский, а он сам.
И опять Мижуев с нежной приязнью подумал о нем: «Какая милая душа!»
— Я его давно, еще с Москвы знаю… — повествовал Подгурский. — Может быть, никто не знает его, как знаю я… Он у меня вот тут сидит!..
Подгурский вытянул и крепко сжал широкую потную лапу. И движение этой грязноватой, с черными тупыми ногтями руки было так цепко и хищно, что все невольно посмотрели на нее, и даже Мижуев почувствовал неловкое и жуткое ощущение.
— Когда был еще жив старый Пархоменко, он сына в ежовых рукавицах держал, бил и не давал ни копейки ведь!.. Бывало, вечером постучит о прилавок двумя двугривенными: получай и марш… Этот Пашка тогда везде денег искал, под фальшивые векселя, конечно… Так мы с ним и спутались… Я за ним какие художества знаю!.. Мне бы тут один документик еще достать, так я ему такой шантажик устрою, что он у меня поросенком запоет!..
— Разве это необходимо?.. — кротко спросил Марусин, с трудом глядя в лицо Подгурскому и мигая глазами.
— Вы его не знаете, Николай Николаич… Это такая гадина!.. Его придавить — сорок грехов простится. Глуп, как резиновая калоша, а мерзости на трех императоров и четырех архимандритов хватит. Жестокая стерва!.. Вы знаете, какой у него идеал?.. Он где-то прочел, что германские офицеры в Африке распинали негритянок и стреляли в них из револьверов на пари… Так у него ведь это — мечта!.. Распять женщину… И когда-нибудь он это сделает… Когда отец его умирал и уже не мог говорить, этот Пашка Пархоменко первым делом почувствовал себя наследником, пришел к нему в спальню, схватил умирающего за бороду и потряс: «Вот тебе, коршун, награда за жизнь воровскую твою!..» А когда получил наследство, стал хуже старика… Скуп ведь, как цепная собака!.. Дрянь… Миллионеры существуют на свете, чтобы на их счет шампанское пили, а этот и для шампанского не годится!
— А вы твердо уверены, что миллионеры только для этого и годятся?.. отозвался Четырев.
Он спросил как будто бы шутя, но все, и сам Мижуев, почувствовали, что это вызов.
— А для какого ж еще черта?.. — прекрасно уловив тон Четырева, нагло ответил Подгурский с явным желанием вызвать ссору.
Опалов примирительно заглянул в глаза Мижуеву.
— А вы какого мнения о Пархоменко?.. — чересчур естественно перебил он.
Мижуев высокомерно взглянул на него и не ответил. Ненависть, сквозившая в тоне Четырева, которого он читал и искренне уважал, больно и грустно кольнула его. Он почувствовал себя среди врагов, и почувствовал с болезненным и грустным недоумением.
— Мне кажется, — тихо заметил он, упорно глядя на свои скрещенные на столе руки, — что это не совсем справедливо… Можно быть миллионером и годиться на что-нибудь более интересное, чем спаивание шампанским.
Четырев поднял упрямые ненавидящие глаза и чуть-чуть усмехнулся. Мижуев вздрогнул и слегка покраснел.
— Да вы, кажется, обиделись?.. — двусмысленным тоном заметил Подгурский.
Я не обиделся… — краснея еще больше, возразил Мижуев… — И говорю это вовсе не потому, что я сам миллионер… Пархоменко — исключение. Это выродок, который может появиться во всякой среде. А мне кажется, что человек может быть таким или иным независимо от количества денег в кармане.
— Конечно!.. — воскликнул, опять-таки чересчур искренне, Опалов.
— Пархоменко не выродок… — холодно заметил Четырев. — В той среде, где все построено на деньгах, где деньги все покупают и за деньги все продают, Пархоменко-явление совершенно нормальное. Таким и должен быть настоящий… миллионер. А если есть другие, то уже скорее они — своего рода выродки… живая нелепость…
Дуновение вражды и приближающейся ссоры пронеслось так явственно, что Марусин поднял голову и покраснел, а Опалов заерзал в неопределенном движении между Четыревым и Мижуевым.
— Почему же?.. — сдержанно спросил Мижуев, и что-то грустное послышалось в его голосе. — Я…
— Я не о вас говорю… — небрежно возразил Четырев, и уже совсем ясно стало видно, что он весь во власти неудержимой упрямой ненависти.
— А хотя бы и обо мне… — тихо и не поднимая глаз, заметил Мижуев.
— О присутствующих не говорят!.. — вмешался Опалов. — Вы это забыли, Федор Иваныч!
Мижуев потупился еще больше и еще тише возразил:
— Нет, отчего же… Мне очень интересно знать, что думает… Сергей Максимыч, которого я очень люблю и уважаю как писателя…
Четырев вдруг тоже покраснел. И, не глядя на него, Мижуев понял, что он не верит ему и думает, будто Мижуев хочет его задобрить. Это было страшно больно и обидно. Стало стыдно своей откровенности и недоумевающе-грустно. Четырев искренне казался ему чутким и вдумчивым писателем, и было непонятно, что этот вдумчивый правдивый человек, почти не зная его, уже за что-то ненавидит и хочет сделать больно.
Мижуев сделал над собой болезненно огромное усилие и так же тихо сказал:
— Я говорю искренне…
Теплая просящая нотка дрогнула в его голосе.
Марусина тронуло, что такой большой, сильный, поживший человек так кротко стучится к людям, отталкивающим его. Легкая досада на Четырева шевельнулась в нем.
— Сергей Максимыч, вероятно, хочет сказать, — заговорил он, краснея и поднимая добрые глаза, — что скопление огромных богатств в руках одного человека… есть нелепость…
— Ну, это что-то из социал-демократической программы… — насмешливо отозвался Подгурский.
— Сам миллионер, как живой человек, по-моему, нелепость! — резко перебил Четырев.
— Что вам сделали несчастные миллионеры? — опять постарался сбить на шутку Опалов.
Но это вмешательство раздражило Мижуева. В любопытных глазах Опалова он уловил тайное удовольствие.
— Нет, я попросил бы вас дать высказаться Сергею Максимовичу, — холодно и властно сказал он. Опалов несмело мигнул и неловко улыбнулся.
— Что ж тут высказываться?.. — хмуро возразил Четырев. — Что я думал, я уже сказал, вполне ясно. Я считаю нелепой жизнь людей, у которых в руках сосредоточивается им не принадлежащая колоссальная сила. Они не могут не сознавать, что сами по себе не только нуль, а ниже нуля… что без своих миллионов они никому не нужны. Является логическая необходимость или уйти в ничто, или использовать эту силу… А как ее можно использовать?.. Что могут дать деньги, громадные деньги?.. Разврат, власть, роскошь… И странно было бы думать, что человек может отказаться от того, что так услужливо и легко ему дается. И он развратничает, насильничает… самодурствует…
— Будто только это?.. А Третьяков, например?.. — тихо заметил Мижуев.