«Но» заключалось в магнитофоне «Комета-201», слаженном на военном заводе в Сибири в свободное от изготовления бомб время. Его порядковый номер намекал на то, что раньше уже были выпущены двести модификаций «Кометы», но где они продавались и кому, никто не знал. Говорили, что этот волшебный, пахнущий свежей краской и древесиной аппарат — на самом деле точная копия заморского «Грюндига», имевшегося в Москве в количестве трех-четырех экземпляров у людей элитарных, изысканных… На «Комету» записывались в очередь, нужно было ждать месяца два-три, покуда распорядок вещей и экономическая целесообразность позволят тебе истратить заработанные деньги на последнее чудо техники. Это был не «Айдас» и не «Днипро», что котировались много ниже и служили поводом для насмешек. Весило чудо больше десяти килограммов, но это был не вес для трудящегося человека, который большую часть своей насыщенной жизни рубил уголь, лупил кувалдой, поднимал рельсы, а на крайний случай — выжимал внутри головы непосильную думу. Потому магнитофон и назывался переносным. Фет переносил его с трудом, с одной лестничной площадки на другую, чтобы переписать у Андрюхи Крылова что-нибудь вкусненькое. «Не поднимай тяжелое, заработаешь грыжу!» — кричала с кухни мама, вечно прикованная к кипятящемуся молоку. «Пусть себе несет, бардзо, — меланхолически отзывался из комнаты отчим. — А грыжу будем оперировать!» Он и купил этот магнитофон. За 200 трудовых рублей, полученных в качестве постановочных за какой-то фильм, где он был звукооператором.
…Размышляя про то, что отчим имел в виду, когда сказал «будем оперировать», значило ли это, что он встанет рядом с хирургом, подавая тому скальпель, или лично сделает первый надрез, позабыв дать больному наркоз, Фет приближался к конечной точке своего путешествия по двору. Этой точкой был длинный барак бордового цвета, служивший клубом местного ЖЭКа, с тяжелым бархатным занавесом, но маленькой сценой и залом, по стенам которого были наклеены вырезки из газет и пожелтевший ватман, поздравлявший ветеранов с праздником 9 мая уже не первый год.
Магнитофон перевернул жизнь Фета.
Мало того, что эта почти рождественская звезда упала с необозримых технических небес и отметила Фета знаком избранничества перед своими товарищами. Она еще сделала его существо полупрозрачным, заставляя жить в нескольких измерениях сразу. Сей процесс начинался исподволь, в глухие годы политического и физического целомудрия, когда змей-искуситель был заглушен в радиоприемнике «Урал» полурайским хором искаженного партийного пения и тяжелым низким гулом специально наведенного электрического ветра. И первым словом в этом сложном процессе физического разложения стало слово «ребра».
Фет услыхал про ребра примерно тогда же, когда понял, что все в мире тленно и ему, возможно, придется умереть. На дворе стоял 63-й год. В воздухе кружились космические корабли. Сначала в них сажали собак, но когда те передохли от радиации, то в корабли начали приглашать красивых русских парней, полагая, что парни окажутся выносливей. И действительно, двое первых дали фору собакам. Один из них, голубоглазый, все время смеялся. Может быть, оттого, что у него развязался ботинок перед рапортом о проведенном полете Первому секретарю ЦК КПСС. Другой, курчавый, был настораживающе задумчив и сразу же сделался кумиром интеллигенции. Говорили даже, что он беспартийный и что единственной партией для него была совесть. В соответствии с этим раскладом голубоглазого отправили смеяться по всем мировым широтам, пропагандируя светлую беззаботную жизнь. Он пил и смеялся, ел и опять хохотал. Задумчивый же остался, в основном, для внутреннего пользования. Оба вскоре устали и сильно опухли. Голубоглазый помрачнел и даже не улыбался. Курчавый же вообще исчез с телеэкранов, и имя его стало забываться. Оба в своих полетах не видели Бога.
Тогда же на страну набежал рак. Цветущие партийные люди вдруг начали сгорать за несколько месяцев, уступая в скорости переселения на кладбище только лишь беспартийным. Экзотическая болезнь со смешным речным именем вдруг стала популярней плащей «болонья», все перепугались до чертиков. Один лишь отчим не испугался, сказав как-то за бутылкой «Перцовой»: «Рак, бардзо, лечится голодом!». О Семипалатинске в то время никто не слышал, а партия и правительство боролись за ограничение ядерных испытаний.
Поэтому ребра в сознании Фета наложились на предчувствие непоправимой беды. Эти рентгеновские снимки появились у кого-то в школе, начали передаваться друг другу по рукам и наконец оказались у Фета в портфеле, как какая-нибудь контрабанда. Фет принес их домой, благо, ни отчима, ни мамы не было дома, вытащил из портфеля и приставил к оконному стеклу. Неяркое городское солнце высветило чьи-то черные легкие, похожие на мешок внутри пылесоса. Ребра и совсем уже неизвестные органы переплетались, как решетка тюрьмы. Фет открыл крышку радиолы «Урал» и поставил снимки под корундовую иглу проигрывателя. Трески и шорохи наполнили комнату. Мужской нагловатый голос, сбиваясь на ритмичный речитатив, заорал что-то на английском под шум ударных. Почти не знакомая никому электрогитара начала вторить голосу нагловатого, имитируя тромбон… Через полторы минуты музыкальный шум закончился, и игла проигрывателя начала бесполезно тыкаться в последнюю бороздку самодельной грампластинки. Автостоп не включался, легкие под иголкой продолжали вращаться, издавая предсмертные хрипы. Фет был поражен. Он поставил пластинку сначала, а потом проиграл ее раз десять.
Что это было? Конечно же, безобразие. Но безобразие томительно-сладкое, сродни эротическому. В последний раз нечто подобное Фет испытал в три с половиной года, когда тайно сорвал с новогодней елки мягкую игрушку, изображавшую наивную девочку в капюшоне, и начал топтать ее ногами. Искалеченное ватное тело он запрятал позднее в раскатанный пластилин. Но тогда чувство было скорее непосильно-тяжелым, как будто идущим из-под земли, от шахт, могил, метро и прочих тайных коммуникаций. Сейчас же нечто похожее будило в душе лишь веселье и толкало на необдуманные поступки. Но Фет был устроен так, что любой необдуманный поступок он должен был до того, как его совершить, хорошенько обдумать. В голове его пронеслось воспоминание о патриотических песнях, продающихся в музыкальном магазине в разделе «Легкая музыка». Они вызывали почему-то чувство неловкости и тоски.
Например, «Я люблю тебя, жизнь!». Мама говорила, правда, что это очень хорошая песня. Или «Хотят ли русские войны?» на слова популярного поэта, фамилию которого Фет запомнить не мог, как ни старался, поскольку запоминал в основном слова, состоящие не более чем из пяти букв. Отчим, однако, возразил маме, сказав, что из песни «Хотят ли русские войны?» совершенно неясно, чего же хотят эти самые русские, и он лично считает, бардзо, что они хотят именно войны. Были, однако, в употреблении и произведения развлекательные, легкомысленные, не несущие в себе глубокой философской идеи, типа «Пять минут, пять минут… пожелать хочу вам счастья!». Но они вызывали у Фета даже не тошноту, а уже полную панику и деморализацию. Наверное, дезертир на фронте чувствует то же самое, — хочется бросить винтовку наземь, развернуть сапоги на 180 градусов и бежать, бежать от наступающего неумолимого врага. Какое счастье? Какие пять минут? Стройки коммунизма — это понятно. Сумма квадратов катетов хоть и непонятна, но тоже как будто бы своя. Но пять минут… это уже ни в какие ворота! Во всей подобной продукции Фет чувствовал что-то неискреннее, и бесило именно это. Здесь же, с ребер, неслось пусть и безыдейное, но естественное, как «му-му» коровы или «гав-гав» собаки породы боксер, которые распространились по Москве подобно гриппу в начале 60-х. С этим надо было что-то делать. На что-то решаться, что-то предпринимать.
Но что делать, на что решаться, Фет так и не обмозговал и стал ждать более подходящего со всех точек зрения времени. Оно и наступило меньше чем через год.
…Фет подошел к дверям клуба и понял, что они заперты, что придется идти к технику-смотрителю в одиннадцатый дом и брать у него ключи. В прошлую встречу техник сказал со скрытой душевной теплотой: «Если чего набедокурите, девок приведете или чего еще… очко порву!». Фет не знал, что такое очко, и был не столько труслив, сколько осторожен. Во всяком случае, он сам так считал. Поэтому он не решился идти к страшному технику, а присел на деревянные ступеньки и стал ждать, покуда кто-нибудь из ребят, пришедших в клуб следом, не возьмет за него эти самые ключи.