— Это поистине увлекательно. Это игра: как будто переставляешь фигуры на шахматной доске. Со временем я полюблю свою работу, — говорил он.
Он искренне старался пробудить в себе интерес к работе, но безуспешно. Некоторые вещи не укладывались в его голове. При всем старании он не мог проникнуться сознанием того, что прибыли или убытки компании зависят от его предусмотрительности. Это был вопрос приобретения или потери денег, а деньги для него ничего не значили. «Это вина отца, — думал он. — Пока отец был жив, деньги для меня ничего не значили. Меня неправильно воспитали. Я плохо подготовлен к жизненной борьбе». Он действовал слишком робко и упускал заказы, которые без труда могли бы достаться фирме. Потом вдруг начинал слишком смело предоставлять кредит, результатом чего были новые убытки.
Его жена была вполне счастлива и удовлетворена жизнью. При доме было несколько акров земли, и молодая женщина увлекалась выращиванием цветов и овощей. Ради детей она держала корову. Вместе с молодым садовником-негром она возилась весь день, вскапывая землю, разбрасывая удобрения вокруг корней кустов, сажая и пересаживая. По вечерам, когда муж на своей машине возвращался со службы, она брала его за руку и неутомимо водила повсюду. Двое детишек семенили за ними. Она с жаром рассказывала. Они останавливались у впадины в конце сада, и жена говорила о необходимости проложить там дренажные трубы. Этот проект, по-видимому, очень занимал ее.
— Это будет самая лучшая земля на всем участке, когда мы осушим ее, говорила жена, Она нагибалась и переворачивала совком мягкую черную землю, от которой поднимался острый запах. — Посмотри! Только посмотри, какая она жирная и черная! — пылко восклицала молодая женщина. — Сейчас она кисловатая потому что здесь застаивается вода. — Она словно просила извинения за капризы ребенка. — Когда участок будет осушен, я сдобрю ее известью.
Она напоминала мать, склонившуюся над колыбелью спящего младенца. Ее энтузиазм раздражал Уолтера.
Когда Розалинда поступила на работу к Уолтеру Сейерсу, медленное пламя ненависти, тлевшее под поверхностью, уже поглотило значительную часть его сил и энергии. Он отяжелел от сидения в служебном кресле, и глубокие складки появились в углах рта. Внешне он оставался всегда приветливым и веселым, но в затуманенных тревогой глазах медленно, упорно тлело пламя ненависти. Он как бы старался пробудиться от беспокойного сна, сковывавшего его, сна, пугавшего, бесконечного. У него стали вырабатываться машинальные движения. На письменном столе лежал острый разрезной нож. Читая письмо какого-нибудь клиента фирмы, он брал нож и острием буравил кожаную обивку стола. Когда ему нужно было подписать несколько писем, он брал перо и почти злобно тыкал им в чернильницу. Затем, прежде чем подписать, тыкал им снова. Иногда он проделывал это раз десять подряд.
Подчас Уолтера Сейерса пугало то, что происходило с ним. Для того чтобы, как он выражался, «убить субботнее и воскресное время», он занялся фотографией. Фотографический аппарат уводил его из дома и из сада, где вечно копались жена и негр, и приводил в поля и перелески близ небольшой деревни. Аппарат уводил его также от разговоров жены, от ее вечных проектов будущих улучшений в саду. Здесь возле дома осенью предстояло посадить луковицы тюльпанов. Впоследствии должна была появиться живая изгородь из кустов, сирени и закрыть дом со стороны дороги. Мужчины, жившие в других домах по той же пригородной улице, проводили свободные часы субботы и воскресное утро за ремонтом своих автомобилей. По воскресеньям они катались с семьями, молча и прямо сидя за рулем. День проходил в быстрой езде по загородным дорогам. Автомобиль пожирал время. В конце пути ждало утро понедельника, ждала работа в городе. Они, как сумасшедшие, мчались к этой цели.
Блуждая с фотографическим аппаратом, Уолтер Сейерс некоторое время был почти счастлив. Он следил за игрой света на стволе дерева или на луговой траве, и это удовлетворяло какой-то живший в нем инстинкт. Занятие фотографией было делом неверным, тонким. В верхнем этаже дома он устроил себе темную комнату и проводил там вечера. Надо было погрузить пленку в проявитель, затем поднести к свету, затем погрузить еще раз. Мелкие нервы, управляющие глазами, были напряжены. Жизнь казалась обогащенной, хоть не намного…
Однажды в воскресенье Уолтер Сейерс отправился погулять в небольшой лес и вышел на склон низкого холма. Уолтер где-то читал, что слегка холмистая местность к юго-западу от Чикаго, где находился его дом, когда-то была берегом озера Мичиган. Низкие холмы, поднимавшиеся над равниной, поросли лесом. За ними снова начиналась равнина. Прерии тянулись беспредельно, уходя в бесконечность. Так же шла и жизнь людей. Жизнь была слишком длинной. Ее приходилось проводить в бесконечной, все одной и той же работе, не приносившей удовлетворения. Уолтер Сейерс сидел на склоне холма и смотрел на расстилавшийся перед ним ландшафт.
Уолтер думал о жене. Она осталась там, в своем саду, занятая уходом за растениями. Это было благородное дело. Ему не следовало бы раздражаться.
Что ж, он женился на ней, рассчитывая, что у него будут свои деньги. Тогда он занимался бы чем-нибудь другим. Денежный вопрос не играл бы роли, и ничто не вынуждало бы его стремиться к успеху. Он надеялся, что его жизнь будет иметь смысл. Правда, как бы много и как бы усердно он ни работал, большим певцом он не стал бы. Но какое это имело значение? Можно жить так, вести такой образ жизни, при котором это не имеет значения. Нужно искать тончайшие оттенки. Здесь, на траве, покрывавшей равнину, перед его глазами играл свет послеполуденного солнца. Он напоминал дыхание, цветное облачко пара, внезапно слетевшее с алых губ на серую и мертвую, спаленную траву. Песня тоже могла быть такой. Красота могла возникнуть из него самого, из его собственного существа.
Он снова подумал о жене, и притаившийся в его глазах огонек вспыхнул, стал пламенем. Он почувствовал себя низким, несправедливый. Все равно! В чем истина? Не была ли его жена, копавшаяся в своем саду, гордившаяся рядом мелких побед, в своей работе сообразовавшаяся с временами года… что ж, не начала ли она слегка стареть, не становилась ли тощей и угловатой, несколько вульгарной?
Так ему казалось. Было какое-то самодовольство в том, как она разбрасывала ростки зеленой цветущей жизни по черной земле. Конечно, этим можно было заниматься и, делая это, можно было испытывать удовлетворение. Но такое занятие несколько напомни ало управление предприятием ради денег. В самой сути всего этого было что-то вульгарное. Жена копалась руками в черной земле. Они ощупывали, ласкали корешки растений. Жена обхватывала стройный ствол молодого дерева как-то особенно, жестом владелицы.
Нельзя было отрицать, что одновременно происходило уничтожение прекрасного. В саду росли, сорные травы, нежные, с изящным строением. Она выпалывала их не задумываясь, он сам видел.
Что до него, он также был откуда-то вырван. Разве он не должен был примириться с фактом существования жены и двух подрастающих детей? Не проводил ли он свои дни за работой, которую ненавидел? В нем разгорался гнев. Пламя ворвалось в его сознательное Я. Зачем сорная трава, подлежащая уничтожению, претендует на прозябание? А вся эта возня с фотографическим аппаратом — не была ли она одним из видов самообмана? Он не хотел быть фотографом. Когда-то он хотел быть певцом.
Он встал и пошел по склону холма, продолжая наблюдать за игрой теней внизу, на равнине. Ночью, когда он лежал в постели с женой, не вела ли она себя с ним так, как вела себя в саду? Что-то как бы выдергивалось из него, и взамен вырастало что-то другое — то, что она хотела вырастить. Их любовь напоминала его возню с фотографическим аппаратом: лишь бы как-нибудь провести свободное от работы время. Жена обходилась с ним слишком решительно, слишком уверенно. Она выдергивала изящные сорные травы для того, чтобы выросло то, что она наметила («Овощи! — с отвращением воскликнул он. — Чтобы могли вырасти овощи!»). Любовь — это аромат, это оттенок звука на устах. Она как послеполуденный свет на спаленной траве. Уход за садом и выращивание цветов не имеют с любовью ничего общего.