Это не любовь, даже не влюбленность — искупление, заполнение пустоты, попытка начать жизнь с нулевого меридиана, с начала творения — в невесомости. Это-для героев. А для автора — начало исследования, постановка вопроса: сохранилась ли еще в мире, возможна ли любовь — не любовь мужчины к женщине, а любовь как норма человеческого существования? сохранились ли милосердие, доброта, честь? Или ничего этого уже нет, а остались только случайные связи, обман да корысть?
Шарлотта и Гарри колесят по стране, отправляются в Чикаго, оттуда в Висконсин, дальше — в Юту, на рудники. Но разве видим мы города с их небоскребами, автомобилями, неоновой рекламой, людей этих городов с их радостями и печалями — жизнью, одним словом, как видели фермы, леса, плантации, мужчин и женщин Йокнапатофы? Ничего подобного — видим только, как мечутся два загнанных существа, натыкаясь повсюду на молчаливое отчуждение, на внешние формы, целиком поглотившие живое, а чаще всего — на откровенную грубость, злобу, насилие. Более всего Гарри и Шарлотта боятся стать частью этой действительности, требующей в обмен на материальные блага сердце и душу. Гарри, с детства привыкший считать копейку, еще думает о том, что жить как-то надо, кропает рассказы для заработка, практикует в негритянских кварталах за гроши. Но у Шарлотты его хозяйственные потуги вызывают презрительную усмешку: "Боже, никогда не видела человека, который бы так старался стать мужем. Слушай, если бы мне нужен был преуспевающий муж, а также холодильник, полный продуктов, да дом, зачем бы, ты думаешь, я оказалась здесь, вместо того, чтобы остаться там, где была?"
Положим, со стороны автора тут можно различить некоторую насмешку. В какой-то степени это, может быть, сведение старых счетов с самим собою. Когда-то Фолкнер сильно обжегся на чистых поэтизмах, сотворив образ "раненого фавна", отвергнутого целым миром. Много воды утекло с той поры под мостами, но память о былых очарованиях и разочарованиях не растворилась вовсе в потоке времени. Необходимо равновесие — это Фолкнер усвоил прочно и неустанно укреплял себя в этой вере. Бунт личности, порыв к абсолютной свободе, торжество любви — прекрасно. Но не должна утрачиваться земная тяжесть. Фолкнер отправляет своих странников в сторону Великих озер, где, устроившись в уединенной хижине, они — прямо-таки Адам и Ева — бродят по берегу нагишом, питаются дарами земли. Только райская идиллия длится недолго и разрешается трагически, о чем нам, собственно, рассказали с самого начала (впоследствии сцена, открывающая роман, разъяснится: Шарлотта умирает от аборта, сделанного любовником по ее настоянию).
И все-таки Фолкнер не просто развивает старые темы, а ведь робинзонада героев "Диких пальм" отчасти сродни парению духа, какое наблюдали мы в ранней лирике.
У автора иная цель, он неуклонно к ней идет, и наконец достигает полной чистоты выражения. Гарри произносит монолог, ради которого по преимуществу и написана вся эта история с супружескими изменами, скитаниями, смертью.
Начало — покаяние, герой признается в том, что его незаметно втянуло в ту самую рутину, от которой он хотел уберечься, — принял комплекс представлений, которым следуют все, превратился в "Стопроцентного домовладельца". Все это в основном ерунда, самоистязание, никаким Бэббитом герой не стал. Но, оказавшись внутри массы, он как-то с особой пронзительностью ощутил, что все те добродетели, которые каждому американцу внушаются с детства, — бережливость, трудолюбие, материальная независимость — превращаются в собственную противоположность: скопидомство, фанатизм, главное же — в респектабельность — свойство, Фолкнером особенно ненавидимое. Оборви здесь герой свою исповедь, звучащую, впрочем, как проповедь, — и получилась бы все та же тяжба с американской мечтой, которую Фолкнер и сам вел, и его современники, начиная с Драйзера, неустанно продолжали. А герой отчасти превратился бы в двойника своего тезки, умирающего высоко в горах писателя Гарри из рассказа Хемингуэя "Снега Килиманджаро". Тот Гарри с тоскою вспоминает, как разменял, погубил свой талант в погоне за успехом у публики. Этот Гарри начинает свои рассказы в дамских журналах примерно так: "У меня давно пробудился женский инстинкт, но по уровню знания я была не старше ребенка", или: "О, если бы в тот фатальный день меня не оставила материнская любовь". Возможная параллель с Хемингуэем подсказана самими персонажами "Диких пальм", которые, каламбуря по поводу наименований мясных консервов компании «Armour» (оружие), не упускают, естественно, случая помянуть автора романа "A Farewell to Arms" ("Прощай, оружие!"). Тут, собственно, едва ли не прямое, несколько пародийное заимствование — точно так же играл словами герой "Снегов Килиманджаро". Вообще, в "Диких пальмах" Фолкнер впервые, да и единственный, кажется, раз откликается как художник на творчество своего знаменитого современника. Что такое, в конце концов, сумасшедшее бегство Гарри Уилберна, как не попытка заключить "сепаратный мир", прельстивший в свое время Фредерика Генри? А озерное одиночество героев — своего рода дубляж соответствующих сцен из романа "Прощай, оружие!" — Кэтрин и tenente Генри пересекают озеро, удаляясь от войны в мирную Швейцарию. И финалы в обеих книгах одинаково катастрофичны.
Не будем, впрочем, слишком увлекаться этими параллелями. Гарри ведь не обрывает речь там, где оборвали ее мы, он продолжает ее, вернее — заканчивает: "Я не о деньгах. К черту деньги. Я мог бы заработать, сколько надо. Я о нас. О любви, если угодно. Потому что она исчезла. Для нее не осталось места в нынешнем мире… Мы ликвидировали ее. Это заняло у нас довольно много времени, но человек неистощим на выдумки, вот мы и освободились в конце концов от любви, точно так же, как мы освободились от Христа. Глас божий мы заменили хрипом радио, и вместо того, чтобы накапливать из месяца в месяц, из года в год валюту чувства, ожидая возможности разом истратить ее на любовь, мы размениваем ее на медяки, дабы пощекотать нервы газетной строкой или небо — конфетками и печеньем. Если бы Иисус Христос вернулся сейчас на землю, нам пришлось бы срочно распять его, чтобы защититься и оправдать и сохранить цивилизацию, которую мы создавали, по образу человеческому, в течение двух тысяч лет- в страдании, гневе, бессилии и ужасе, создавали, умирая и проклиная все на свете; а если бы вернулась Венера, она выглядела бы мужчиной в тряпье, который зашел в метро в туалет и в руке держит колоду французских игральных карт".
Свое право на "духовное родство" с Достоевским Фолкнер пытается доказать не впервые. Но раньше, в «Святилище», были только беглые, робкие прикосновения, а "Реквием по монахине", оставался еще впереди. Так что "Дикие пальмы" — это первая серьезная попытка прямого диалога с русским классиком. Фолкнер обращается к Достоевскому как философ к философу, как идеолог, каким раньше никогда не был, а теперь попытался стать, — к идеологу.
У всех на памяти притча о Великом Инквизиторе. Разумеется, Иван Карамазов проводит свою мысль и глубже, и последовательнее, но сама-то она, да и словесная ее форма совпадают едва ли не буквально.
Или, допустим, разговор братьев в скотопригоньевском трактире. Опять-таки, куда провинциальному лекарю до интеллектуала, размышляющего о мироздании, гармоний, боге, — на фоне страстных, мощных монологов Ивана речь Гарри кажется косноязычным бормотанием, выводов ему своих с такой афористической яркостью никогда не сформулировать. Но по существу герой Фолкнера следует карамазовским путем: измученная бесплодными поисками любви (то есть красоты, гармонии), растлеваемая утвердившейся системой ценностей душа отвергает мир лжи и насилия.
Как религиозный мыслитель и глубоко верующий христианин, Достоевский всегда искал просветляющее начало, способное опровергнуть разрушительный бунт, противостоять нигилизму отчаяния. В финале "Преступления и наказания" Раскольников переживает глубокое нравственное перерождение, но это, говорит автор, уже другая история. Он рассказал ее в «Идиоте» — романе о "положительно прекрасном человеке", собирался продолжить в "Житии великого грешника".