"Делегатом" Фолкнер так и не стал. Он отказался, скажем, от официального участия в конференции Американского национального комитета ЮНЕСКО. Приехать готов, отвечал он на приглашение, но никаких речей, ибо "речи — это проклятие человечества, все зло и все страдания мира проистекают от того, что человек говорит. Я имею в виду — обращается к послушной публике. Если бы не такие обращения и их технические средства — радио, газеты и т. д., - не было бы ни Гитлера, ни Муссолини".
Может, Фолкнер вспомнил свой единственный в этом роде опыт, когда в 1957 году он по просьбе Эйзенхауэра возглавил президентскую программу "Диалог народов". Ничего из этой затеи не вышло, что председателю и пришлось признать на единственном заседании комитета, в который входили Джон Стейнбек, Уильям Карлос Уильямс, Сол Беллоу и другие видные деятели искусства: "Большинство комитетов, вроде нашего, а может, и все — лишь свидетельство отчаяния, последний возглас бессилия". К тому же, добавил Фолкнер, "всю нашу жизнь мы посвятили осуществлению того, что президент Эйзенхауэр лишь в прошлом году признал критической необходимостью".
Вообще, к сильным мира сего писатель никакого почтения не испытывал. Когда в 1961 году Джон Кеннеди пригласил его, среди других крупных представителей культуры, в Белый дом, Фолкнер от визита уклонился, заметив, что не стоит пускаться в такую дальнюю дорогу, чтобы пообедать с незнакомым человеком.
Но, отказываясь быть «делегатом», тем более — ангажированным пропагандистом, Фолкнер теперь готов был и даже ощущал внутреннюю потребность общаться с миром не только через книги.
Власти предложили ему серию поездок, и он согласился, не забыв, впрочем, оговориться: "Я не оратор, никогда им, не был… я также и не «литератор» в буквальном смысле, слова. Я провинциал, который просто любит книги, но не авторов, и не организаторов литературного дела, и не критику. Так что, если бы я отправился куда-либо как писатель или знаток литературы, американской или другой, ничего хорошего из этого не получилось бы. Лучше мне, независимо от профессии, быть просто частным лицом, человеком, которому небезразлично понятие «народ», "гуманность", человеком, который верит в них и который озабочен уделом людей, их будущим".
В середине 50-х годов Фолкнера подолгу не бывало дома.
Август 1954-го он провел в Латинской Америке. Из Сан-Паулу, где была организована международная писательская встреча, отправился в Лиму, затем в Каракас. На пресс-конференциях, в интервью, да и с трибун, в конце концов, тоже — куда от них денешься — писатель говорил о том, как важна солидарность и губительно непонимание, а особенно — разделенность народов.
Год спустя он отправился в четырехмесячную поездку по Азии и Европе.
Япония. Каждодневные, на протяжении двух недель; семинары в университете Нагано, а помимо того — опять-таки пресс-конференции, интервью, выступления. В этих краях писатель, можно предположить, чувствовал себя неуютно, только десять лет прошло, как сброшена была на Хиросиму американская бомба. И он не собирался делать вид, будто ничего не было или все забыто, не уходил от неудобных вопросов. Быть может, трагический опыт недавнего прошлого и заставлял его с такой настойчивостью говорить о том, как важны неизменные истины человеческого сердца, общий язык людей. Одно из выступлений Фолкнер начал так: "Все вы знаете американских солдат. Я не солдат, и мне хотелось бы говорить с вами не как солдату и только отчасти как американцу.
Я хотел бы говорить просто как человек, как чужеземец, которому ваша страна оказала гостеприимство и который хотел бы дать японскому народу более верное представление об Америке, чем это, может быть, делали солдаты.
Мне хотелось бы, вернувшись домой, привезти с собою отсюда то, что, возможно, поспособствует укреплению отношений не между японцами и американцами, но между людьми.
Сейчас слишком часто произносят речи, поучают друг друга. А мне так кажется, что, если мы хотим сделать этот мир хоть немного лучше, стоит не произносить речи, не читать лекции, а просто беседовать".
Манила. Здесь Фолкнер провел всего три дня, и 0ее они до предела были заполнены встречами с профессиональной и не только профессиональной публикой. Велась запись этих встреч, впоследствии вышла брошюра "Фолкнер об истине и свободе". Название говорит само за себя. О чем угодно рассуждал писатель, отвечая на вопросы, — от фольклора до проблем межрасовых браков. Но все время возвращался к главному: "Человек выстоит, потому что он>наделен характером, интеллектом и душой. Ему дан дар изобретательства, и он придумал машины, чтобы сделать их своими рабами; но опасность состоит в том, что создатель сам превратился в раба. Ему придется победить рабство, ему придется победить, взять под контроль машины, потому что у него есть душа. Интеллект заставит его поверить в то, что все люди должны быть свободны, что все ответственны перед всеми, а не перед машинами, — перед народами, перед семьей человеческой".
Далеко все-таки глядел этот «неписатель» — словно догадывался, что будут и Чернобыль, и гибель «Челленджера». Это к вопросу о том, кто кем владеет: человек машиной или наоборот.
Италия — семинары в Риме, Неаполе и Милане. Чисто профессиональные беседы обрываются вторжением иных проблем — тех, от которых зависит не будущее литературы, но будущее человечества. Именно здесь Фолкнер узнал о зверском убийстве негритянского мальчика по имени Эммет Тилл и здесь сделал заявление для Юнайтед Пресс.
Париж, Лондон, в конце путешествия Рейкьявик — а еще через полгода Афины. Еще в аэропорту журналисты попросили сказать что-нибудь греческому народу. "А что я могу сказать вашему народу — самому прекрасному и гордому и независимому из народов мира? Ваша страна — колыбель цивилизации. Ваши предки — отцы и матери человеческой свободы. Что еще может сказать американский фермер?" Позднее, уже дома, в Америке, Фолкнер так вспоминал эту поездку: "Люди ведут себя так, словно прошлое, как бы удалено оно ни было, все еще разлито в солнечном свете сегодняшнего дня, в запахах весны; вы не ожидаете, конечно, встретить на улице призраки Древней Греции или увидеть оживших богов, но у вас такое чувство, будто они рядом и все еще всесильны, не враждебны, но всесильны".
Надо полагать, фолкнеровские слушатели в разных концах света кое-что от общения с ним получили — ближе, понятнее стали его книги. Но самому-то ему эти странствия — нужны были? дали что-нибудь как писателю, сочинителю историй? Ведь не за тем же он, в самом деле, отправился по столицам мира, чтобы миссионерствовать. Не по нраву это ему, да к тому же — что добавил он по существу к лаконичным словам Нобелевской речи и обширному плану «Притчи»? По совести говоря — ничего, и он сам это знал.
И все-таки выход в мир бесследно не прошел. Разумеется, Фолкнер и раньше догадывался, что его Йокнапатофа — не точка на карте, люди Йокнапатофы — не случайные пришельцы, которые в свой срок уйдут, не оставив и следа присутствия на земле. Теперь он в своей вере укрепился: его, Фолкнера, слышат, понимают, а если не понимают — то хотят понять. Как ни мал камень под названием Йокнапатофа, убери его — вселенная и впрямь рухнет. Укрепился писатель и в иной давней вере: мир един, и это единство слишком дорого, чтобы в защите его полагаться на одних лишь политиков и профессиональных «делегатов». Вновь и вновь возвращался Фолкнер в своих беседах и встречах к одному и тому же: национальный характер, национальная история, национальная культура, не говоря уж об идеологии, политике и т. д., - эти понятия имеют смысл и ценность лишь до тех пор, пока сохраняется высшее осознание всечеловеческой общности. И долг писателя — всячески это осознание углублять.
"Я думаю, что место действия в романе не имеет особенного значения, ведь романист пишет об истине; под истиной я имею в виду то, что свойственно всем народам, — любовь, дружбу, мужество, страх, алчность; и, разумеется, то, что пишешь на языке, который знаешь, на языке родной своей земли. Сомневаюсь, что среда или пейзаж могли бы послужить достаточно питательной пищей для воображения, это просто подходящий инструмент писательской работы. Я пишу об американском штате Миссисипи, потому что знаю его лучше всего. Филиппинец будет писать о своей стране, потому что он ее знает лучше всего. А китаец — о Китае. Но то, что один говорит по-испански, другой — по-японски, третий — по-английски, — всего лишь историческая случайность; все они говорят о первостепенных, фундаментальных истинах, которые признаются повсеместно".