Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Быстро проглатываю и, обессиленный, закрываю глаза, отчаянно борясь с попытками моего желудка выплеснуть простоквашу обратно, а вскоре снова теряю сознание.

Однажды утром я впервые очнулся с почти ясной головой, но весь в поту: нательную рубашку хоть выжимай. К счастью, возле меня сидела Марина. Она сует мне под мышку градусник и тут же выбегает из комнаты. Возвращается с чистым бельем. Переодеваюсь и радуюсь, что руки уже немного повинуются мне. Впервые ощущаю голод. Марина приносит кружку крепкого сладкого чая с печеньем.

Кризис миновал. Меня переводят в общую палату. Здесь двенадцать коек. Мой сосед, маленький черноволосый человечек с ястребиным носом, улыбаясь, приветствует меня:

- С прибытием, кацо! - Приблизив лицо ко мне, доверительно шепчет: Эта койка только сегодня освободилась: твой предшественник умер. Хороший был человек...

- Ну как вы тут, Александр Терентьевич, устроились? Лучше, чем в изоляторе? - Нежный голосок Марины звучит, как пение весеннего жаворонка.

- Светлее и теплее, но не лучше, - говорю я с серьезным видом. - В изоляторе между мной и костлявой ведьмой с косой всегда бдительно стояла ты, Марина, и я не боялся ее. А теперь боюсь. Днем еще ничего, а ночью она может застать меня врасплох.

- Ну, теперь костлявой злюке с вами не справиться, - улыбается Марина, - вы стали совсем хорошим.

- Принеси мне зеркало, Марина, хочу взглянуть, какой я "хороший".

- Ладно, принесу, - обещает Марина и ласково гладит мою руку.

Я впервые рассмотрел освещенное утренними лучами солнца лицо Марины. Меня притягивают ее удивительно ласковые глаза, они кажутся двумя небольшими лесными озерками, в которых отражается голубое небо. Марина живо напомнила мне сестренку. Закрываю глаза и ласково шепчу:

- Маруся.

- Что, Александр Терентьевич? - встрепенулась Марина.

- Ничего, - смущаюсь я, - вспомнил сестренку, ее Марусей зовут.

На следующее утро Марина появилась в палате с глиняным кувшином в руках.

- Я вам молочка принесла, - радостно сообщила она, ставя кувшин на тумбочку. - Пейте, Александр Терентьевич, молоко парное. Сегодня специально пораньше подоили корову.

Значит, она опять пробежала четырнадцать километров по грязной весенней дороге! Сердце мое наполняется одновременно благодарностью и жалостью. Сделав знак, чтобы девушка наклонилась, шепчу:

- Прошу тебя, не ходи больше за молоком. Я его с детства не люблю.

- Как же так, - огорчается Марина, - а доктор сказал, что молоко вам полезно, как лекарство.

- Но доктор ведь не знал, что меня в детстве опоили молоком...

- Просьбу вашу выполнила, - спохватывается Марина и протягивает маленькое круглое зеркальце. - Теперь сами можете убедиться, что костлявая от вас отстала.

Положив зеркальце на тумбочку, она ласково улыбается и убегает. А я прошу своего соседа Шалву разлить молоко по кружкам всем обитателям палаты.

- Вот это здорово! - оживляется Шалва, вставая с койки. Склонившись над кувшином, мечтательно добавляет: - Домом запахло...

С каждым днем в нашей палате становится оживленнее. Постепенно улучшается аппетит. Я предпринимаю первую попытку встать. Медленно спускаю на пол ноги и, держась за койку, выпрямляюсь. В тот момент я, наверное, был похож на младенца, впервые поставленного на непослушные ножки и предоставленного самому себе. Постояв несколько минут, чувствую головокружение, падаю на койку и долго лежу не шевелясь. Потом решаю повторить попытку. Поднимаюсь снова и стою, опираясь на тумбочку. Эти мои упражнения не остаются незамеченными: Шалва одобрительно хлопает в ладоши, а лежащие поблизости вымученно улыбаются. Вспомнив о Маринином зеркальце, беру его, подношу к лицу и в испуге опускаю руку. Я не узнаю себя: скелет с выпирающими скулами и ввалившимися щеками, с копной спутанных русых волос. Я и не предполагал, что болезнь может так изуродовать человека! В памяти оживает плакат, изображавший тифозную вошь в рогатой фашистской каске. Я невольно шепчу:

- Что ж ты со мною сделала, фашистская гадина?

Однако с каждым днем чувствую себя увереннее, уже свободно расхаживаю по палате, беседую с теми, кто еще не может подняться с койки.

Часами просиживаю возле пожилого красноармейца, отца пятерых сыновей, фотография которых лежит у него на груди. Когда я впервые присел около него, он протянул мне фотокарточку и с гордостью прохрипел слабым голосом:

- Это мои орлята! В сороковом были всей семьей в городе, снялись...

Я с интересом всматриваюсь в фотографию. Позади сидящих мужчины и женщины стоят пятеро симпатичных ребят, очень разных по возрасту и по обличью. Взяв у меня фотокарточку, солдат сказал, показывая на троих ребят справа:

- Мои старшенькие, уже воюют. Первенец - танкистом, эти двое - в пехоте. Вот если бы ты, сынок, помог мне письма им написать. Пошлю домой жене, а она переправит ребятам.

Охотно соглашаюсь. Марина принесла чистую школьную тетрадь, и я каждый день пишу по одному письму: на большее не хватает сил ни у него, ни у меня. Письма одинаковые. Они начинались примерно так: "Здравствуй, дорогой сынок Яков (Николай, Иван)! Пишет тебе твой родной отец Кузьма Петрович. Во первых строках своего письма извещаю тебя, что у меня все хорошо. Лежу в госпитале, доктора здесь хорошие, уход хороший, поправляюсь помаленьку..." Далее следовал наказ сынам "не посрамить честь их семьи, чтобы не стыдно было возвернуться домой", а потому бить фашистов как следует, но "зря башку не подставлять".

Завершающим было письмо к жене.

- Здравствуйте, уважаемая супруга наша Павлина Мефодьевна! - Слабый голос старого солдата звучит строго и слегка торжественно. - Шлет вам низкий поклон супруг ваш, богом данный, Кузьма Петрович Веретьев. Извещаю вас, что жив пока, но чуть было богу душу не отдал...

На мое замечание, что не стоит пугать жену, солдат строго сказал:

- Мало ли что может случиться, надо, чтобы она готова была ко всему. Пиши... Что будет дальше, одному богу известно. Но вы, уважаемая супруга наша Павлина Мефодьевна, ребятам об этом ни гу-гу. Старшим пошли мои письма, и только. Пущай воюют спокойно! А Федюньке и Антоше скажи, что папка шлет, мол, привет. И еще вам мой наказ: сберегите хозяйство, чтоб возвернулись не к разбитому корыту. Знаю, одной вам трудно будет, однако корову Милку и пяток овец неяловых сбереги, Федька и Антошка уже не маленькие, помогут. Курей там всяких и другую мелкую живность можно будет быстро развести, а корову, как наша Милка, и породистых овец с бухты-барахты не заведешь...

Солдат долго еще диктовал различные советы по хозяйству, а в заключение благословил младших сыновей и перечислил всех родственников и односельчан, которым просил передать "низкий поклон". После столь утомительного занятия Кузьма Петрович обессиленно откинулся на подушку. Я тоже устал и хотел уже пошутить, что одно письмо, мол, двух солдат упарило, но, взглянув на Кузьму Петровича, прикусил язык: лицо его посерело, лоб покрылся бисеринками пота, дыхание прерывалось. Весь день Кузьма Петрович лежал недвижимо, с закрытыми глазами, лишь изредка шевелил пальцами, прижимая к груди семейную фотографию. Его дважды уносили на какие-то процедуры, да они ему, видно, не помогали. Лишь один раз он поднял веки, когда я спросил у него домашний адрес.

- Мы саратовские, - прошептал он и назвал район и деревню. Затем мечтательно добавил: - Эх, сынок, места у нас расчудесные: лес рядом, речка чистая, рыбная! Приезжай после войны. Если меня не будет, супруга моя, Павлина Мефодьевна, и ребята встретят, как родного, когда расскажешь им, как мы с тобой бедовали тут вместе.

Даже такой короткий разговор утомил солдата, он снова закрыл глаза, а я вернулся на свою койку.

Проснувшись и пожелав всем доброго утра, я по привычке направился в дальний угол, чтобы спросить у Кузьмы Петровича, как он себя чувствует, однако койка его была пустой.

- Где Кузьма Петрович? - спросил я удивленно.

83
{"b":"50665","o":1}