- Не смогу, - бурчит Васильев, - завтра выезжаю с эшелоном.
- Неужели готовы к отправке? А ну, лейтенант, докладывайте. Выслушав, воскликнул: - Вы хоть и "террористы", но молодцы! Завтра в десять буду смотреть ваш батальон.
Выйдя на улицу, Васильев полной грудью вдохнул холодный воздух.
- Фу, кажется, пронесло! А я, признаться, опасался, что влетит мне от начальника гарнизона по первое число.
- Если хотите благополучно доехать до фронта, не ввязывайтесь больше в подобные истории.
- Ладно, не буду, - усмехается комиссар.
Вторая половина дня и вечер промелькнули в хлопотах. Вечером, когда все вопросы были решены, Васильев пробасил:
- А теперь, братцы, можно попрощаться с городом.
- Мне бы только до койки добраться, - жалобно простонал Улитин, растирая поясницу.
На следующий день после смотра и обеда батальон начал погрузку. Мы с комиссаром зашли к коменданту вокзала, чтобы получить документы. Выслушав его добрые напутствия, поворачиваюсь к выходу. И вдруг меня зашатало, словно пьяного. Если бы не могучие руки Васильева, наверное, упал бы, ноги словно чугунные.
- Что с тобой, командир? Что случилось? - участливо рокочет над ухом комиссар.
Пересилив внезапный приступ головокружения, решительно шагаю к выходу, бросаю на ходу:
- Переутомился, видно, без сна, вот высплюсь в вагоне, и все будет в порядке.
Однако до вагона добираюсь с трудом. Подняться в теплушку не хватает сил. Васильев, заметив мое нерешительное топтание перед вагоном, подхватывает меня на руки и, подтолкнув вверх, кричит:
- Принимайте командира!
Мне помогают десятки рук. Влетев в теплушку, чувствую новый приступ слабости, шагаю к нарам и валюсь на них, не раздеваясь. Меня знобит.
С этого момента в памяти сохранились лишь отдельные эпизоды: словно во сне слышу рокочущий бас Васильева: "Командир, вставай, покушай горяченького". Но я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Язык не повинуется. Мысленно успокаиваю себя: "Слабость вызвана бессонными ночами, вот высплюсь, потом покушаю".
На какой-то станции меня бережно поднимают с нар и выносят из теплушки. Вдохнув холодного воздуха, прихожу в себя, с удивлением оглядываюсь вокруг и, устыдившись, что меня, словно дряхлого старика, поддерживают под руки, делаю попытку освободиться и идти самостоятельно, но тут же падаю на руки товарищей. Поддерживаемый с обеих сторон, вхожу в какое-то душное помещение, пропахшее лекарствами. Нас встречает худенький старичок с бородкой клинышком и в пенсне. Старичок пристально всматривается в мое лицо и встревоженно замечает:
- Да он у вас в бреду, бедняга. Раздевайте, посмотрим.
Старичок долго осматривает меня, потом устало опускается на стул.
- Что с ним, доктор?
Оглушительный бас Васильева заполняет небольшую комнату. Старичок виновато разводит руками:
- Какой я тебе доктор, я всего-навсего фельдшер. - И делает неопровержимый по своей гениальной простоте вывод: - А товарищ ваш болен.
- Это и дураку понятно, - сердится Васильев. - Чем болен-то?
- Жар у него, простудился, наверное. Я дам вам жаропонижающие лекарства, давайте по одному порошку три раза в день: может, пройдет само собой в дороге.
Меня заставляют открыть рот, и старичок высыпает в него содержимое порошка, льет из стакана воду. Захлебываясь, глотаю ее вместе с лекарством. Прихватив оставшиеся порошки, Васильев несет меня к теплушке, укладывает на нары. Под мерный стук колес снова впадаю в забытье...
Очнулся в каком-то длинном коридоре на носилках. Сколько времени лежу здесь, не знаю. Рядом останавливается группа людей в белых халатах. Слышу усталый женский голос:
- Что с ним?
- Не знаем, сегодня сняли с поезда в бессознательном состоянии.
- Снимите гимнастерку и рубаху.
Женщина наклоняется. Я вижу ее покрытое тонкой сеткой морщин измученное лицо. Она внимательно осматривает мою грудь и вдруг бледнеет. Быстро выпрямившись, отрывисто командует:
- Немедленно в изолятор. Сыпняк...
Это было последнее слово, которое я услышал. Дальше снова провал памяти.
Прихожу в сознание от оглушительного грохота: на меня что-то валится сверху. Широко раскрываю глаза и... ничего не вижу. Обжигает тревожная мысль: "Неужели ослеп?" Лежу словно в телеге, которая подпрыгивает на ухабах. Рядом кто-то жалобно причитает:
- Ах ты, господи, несчастье какое!
Вдруг в глазах светлеет. Вижу белую гладь потолка, свисающий матовый абажур. Перевожу взгляд влево и замечаю стройную фигурку в белом халате, пытающуюся приставить к стене огромный лист фанеры. Видимо, фанера закрывала разбитое окно, из которого теперь несет холодным сырым воздухом. Откуда-то издалека доносится взрыв. Над моей койкой низко склоняется девушка лет шестнадцати-семнадцати. Я вижу ее испуганные глаза. Девушка радостно вскрикивает:
- Живы, товарищ лейтенант, живы!
- Что случилось? Где мы?
- Фашисты проклятые, опять бомбят станцию! - Огромные синие глаза девушки сужаются в гневе, она поправляет выбившуюся из-под косынки темную прядь. - Не бойтесь, товарищ лейтенант, - успокаивает она, а сама дрожит как осиновый листок, - бомбы падают рядом, а в здание не попадают...
Вид хрупкой девчушки, пытающейся ободрить фронтовика, настолько умилителен, что я не могу сдержать улыбку.
- Ну, раз вы не боитесь, сестренка, то и я не буду. А где я все-таки нахожусь?
- В госпитале. Он размещается в здании бывшей железнодорожной школы, недалеко от станции, - поясняет девушка. - Станцию бомбят почти ежедневно, поэтому и нам достается.
- Что за станция?
- Лихая.
- Тебя-то как звать-величать, сестренка?
- Марина.
- А меня - Александр... Терентьевич. Что со мной приключилось, Марина?
- Сыпной тиф у вас. Двенадцать суток не приходили в сознание, думала, и не поправитесь. Теперь, слава богу, очнулись.
Девушка продолжает оживленно щебетать, а я снова впадаю в забытье.
Так повторялось несколько раз.
Трудно сказать, сколько дней находился я в таком состоянии. Постепенно сознание становится отчетливее. Я уже реальнее воспринимаю окружающий мир, ограниченный полутемной комнатушкой изолятора.
В очередной раз пробуждаюсь от сильного озноба: одеяло сползло, а в комнате холодно. Хочу достать его, но не могу поднять руки; хочу крикнуть, а из горла, вырывается хрип. Облегченно вздыхаю, когда появляется Марина. Она укутывает меня, потом присаживается рядом и пытается влить в рот что-то горячее. Аппетита совершенно нет, запах пищи вызывает отвращение. Виновато поглядываю на сестру и отворачиваюсь...
Однажды, отчаявшись, Марина спрашивает:
- Ну чего бы вам хотелось?
Чувствуя невыносимый жар, представил, как дома в июльскую жару пил когда-то холодную простоквашу, и почти машинально шепчу:
- Простокваши...
- Достану, ей-богу, достану! - оживляется Марина. - В семи километрах отсюда живет моя подруга. У ее родителей есть корова. Сбегаю!
- Ничего себе, семь верст!
- Я мигом, одна нога здесь, другая - там, - заверяет Марина. - Ночью сбегаю, пока все будут спать.
Когда я снова прихожу в себя, то на подоконнике замечаю стеклянную банку, наполненную чем-то белым.
"Все-таки сбегала! - удивился я. - Четырнадцать километров по весенней распутице!" И вдруг с ужасом почувствовал, что при одной мысли о кислом молоке меня затошнило.
В комнату вбегает сияющая Марина. Бодрая, словно и не было бессонной ночи и четырнадцати километров бездорожья. Увидев, что я открыл глаза, радостно приветствует:
- Добрый день, Александр Терентьевич!
Она хватает банку, наливает простоквашу в кружку и подносит к моим губам, ласково приговаривая:
- Вот и простокваша! Можно покушать. - И вдруг, заметив, с каким отвращением я делаю первый глоток, горестно опускает руки: - Неужели не нравится?
Мне так жалко Марину, что я решительно говорю:
- Давайте, давайте, Марина, вкусная простокваша!