— А разве предсказуемы приступы аппендицита? Что, если они настигнут в лесу? Или где-нибудь в другом месте, за сотни километров от города? Как тогда поведет себя сердце? Мы с вами, служители медицины, должны поразмыслить… И избавить этого Тимофея от трагических неожиданностей, а заодно- от болей и тошнот. Он воскреснет!
Воскреснуть Тимоша уже не мог.
Марии Георгиевны на кладбище не было. Ее не могло быть… Если она и передвигалась, дышала, то все равно жизнь ее кончилась.
Я впервые увидел, что лицом Тимоша был в отца. Но похожие черты еще не делают людей похожими. К его великанскому добродушию хотелось припасть, а от отца хотелось отпрянуть. Я и отпрянул, когда он подошел ко мне.
— Это вам не пройдет! — сказал он.
— Я понимаю.
— Вам еще предстоит понять… и узнать меня!
В его словах не было скорби, отчаяния, а были разгневанное самолюбие, униженная гордыня: с ним этого не должно было случиться. Ни при каких обстоятельствах!
— Его отец требует комиссии! — сообщил через несколько дней главный врач как бы с позиций моего союзника или защитника.
— Я не думаю об его отце.
— А о ком же вы думаете? Я не ответил.
— А знаете, кто его отец? Ректор технологического института!
— Меня больше волнует, что с его матерью. Главный врач пренебрежительно отмахнулся:
— Они давно развелись.
Мария Георгиевна уже не была женой ректора — и ее горе Семена Павловича не тревожило.
Вообще не страдание вызывало его сострадание… Он сочувствовал не тому, кто нуждался в сочувствии, а тому, в ком нуждался сам.
И вдруг халат показался мне тесным — я рванул его так, что сзади разлетелись тесемки. Белая шапочка показалась тяжелой — и я сдернул ее с головы.
— Какого института он ректор?
— Технологического.
— Того самого, в который поступает ваш сын? И вы захотели угодить ректору… операцией?
Голос главврача не дрогнул, не утратил своей добротности. Он был по-прежнему пропитан высококачественными маслами.
— Я убежден, что профессиональная катастрофа, в которую вы угодили, нанесла вам тяжелую психическую травму. — Он помолчал. — Запомните: никаких окончательных рекомендаций я вам давать не мог, ибо по профессии не хирург. Но как организатор больничного дела, я понимаю…
— Знаете, — перебил я его, — есть такое выражение — «иметь свое дело»? Чаще всего употребляется за рубежом… Так вот, вы — организатор своего дела, а не больничного. Только своего собственного!
— От нравственных обвинений вы перешли к политическим?
— Добавьте еще, что я перешел к наступлению, хотя должен находиться в глубочайшей обороне. Ведь Тимоша умер не у вас, а у меня на столе. Я отвечу за это. И за то, что позволил себя уговорить… И даже за то, что позволил себя уговаривать. Хирурга, как и судью, уговаривать запрещено.
Он улыбнулся чересчур широко, обнажив все свои рекламно-безупречные зубы, которые раздражали меня, как и рекламно разложенные под стеклом фотографии.
— Значит, меня будут судить за подстрекательство к преступлению?
— Нет, за взятку, Семен Павлович. Надо четко определять, не только кто есть кто, но и что есть что! За взятку, данную через подставное лицо, через посредника. То есть через меня. Борзыми щенками давали… Это известно. Но операциями? Такого еще не бывало. Вы изобретатель, Семен Павлович. Вы — первооткрыватель… бесчестия в медицине.
— Врачу: исцелися сам! Но исцеляться вы, Владимир Егорович, будете не в этой больнице. Я вас сюда пригласил, я вас и…
— Делячество на крови?
— Ого, новая формула! — Он хлопнул в ладоши. — Если она верна, я должен буду покинуть больницу, а если нет, то, извините что повторяюсь, покинете вы!
— Хирург, Семен Павлович, не имеет права пугаться. Как не имеет права поддаваться уговорам, эмоциям… и плакать в часы поражения.
Я поспешно направился к двери. Но не успел: он все же увидел, что плечи мои задергались.
* * *
Пригласил меня действительно он.
Инерция репутаций сильна и почти непреодолима. А если она выражена в четкой словесной форме, то присваивается человеку как воинское или научное звание. Про Семена Павловича Липнина говорили, что он «милейший человек». Каждый стремится соответствовать своему званию — и главный врач принял меня весьма мило. Взгляд у него и в тот день был не просто открытым, а прямо-таки распахнутым.
Сперва он поговорил о зарубежных гастролерах и театральных премьерах, будто звал меня заведовать клубом, а не хирургическим отделением. Потом спросил:
— Вы… управляемый человек?
— Смотря кто мной управляет.
— Ого, чувство юмора!
Он зааплодировал так отработанно, что ладонь и пальцы одной руки полностью совпадали с ладонью и пальцами другой. В нем была лихость… Но не рядового гусара, а командира гусарского полка: своими интонациями он оценивал, отечески поощрял.
— Хирургу без юмора невозможно, — ответил я. — Иначе он сам будет ощущать себя на операционном столе.
— Люблю умных людей. Не боюсь их, — признался Семен Павлович. — Лучше, как говорится, с умным потерять… — Ему, видимо, показалось, что со мной можно не только найти, но и кое-что потерять. — Не боюсь умных людей! Быть полководцем слабого войска опасно и непрестижно. Вы хотите сказать, что сильное войско должно иметь сильного полководца? Тут уж я умолкаю.
Его доверительность покоряла… Завоевывать, покорять входило, по его мнению, в обязанности полководца.
Сняв массивные очки, которые по современному виду своему были на уровне электронно-вычислительного устройства, он спросил:
— Знаете, почему я пригласил вас и решил сделать заведующим? Я считаю, что о главном враче судят по не главным врачам, которые служат у него.
Он мог сказать «служат ему», но такая доверительность была бы чрезмерной.
— О врачах принято слагать легенды, — продолжал Семен Павлович. — Вас можно было бы назвать модным хирургом. Однако мода — легкомысленное создание: приходит, уходит. Поэтому назову вас авторитетным. К вам стремятся попасть… Это существенно для нашей больницы. Но регулировать приливы и отливы страждущих буду я.
Мне предстояло стать еще одной рекламной принадлежностью главврача.
— Кстати, я слышал, что вы холостяк? — спросил Семен Павлович.
— Старый.
Он взглянул в анкету и поправил меня:
— Сорокалетний… Жизнь без семьи, без любимого сына? Вот этого представить себе не могу! — Он пригласил меня ознакомиться с фотографиями под стеклом. — Говорят, вы спали прямо в ординаторской, на диване? Теперь у вас для этого будет свой кабинет! Никаких пожеланий нет?
— Есть просьба. Только одна… Хотя касается она двух человек.
— Хотите привести кого-то с собой? Поберегитесь! Есть такой термин — семейственность.
— Происходит от слова «семья»… Вы же не мыслите жизни без семьи? А я без Маши и Паши!
— Это кто? Ваши телохранители?
— Хирурги-ординаторы.
— Маша и Паша? Какие-то зарифмованные хирурги. — Он водворил на место свои массивные окуляры. И осекся. — Спорить бесполезно. Я вижу!
… Больному человеку нужно не только доброе дело, но и доброе слово. На слова же Маша и Паша усилий не тратили, предоставляя эту возможность мне. «Современные люди!» — говорили о них, разумея под этим не то, что мои ординаторы овладели новейшими методами хирургического искусства, а то, что обладали способностью всюду поспеть и быть «в курсе событий». Их умение поспевать казалось мне удивительным: в рассветные часы, до больницы, они разминались на теннисном корте, а вечером, стряхнув с себя груз операций, обследований и процедур, устремлялись в музейные и концертные залы, на закрытые просмотры, которые всегда были для них открыты. Меня они считали человеком сентиментальным и впечатлительным.
— Мы с Пашей думаем, что вы никогда не женитесь, — сказала мне Маша. — Принимать на себя чужие дежурства, без конца интересоваться, у кого какая температура, приезжать на ночь глядя в отделение, чтобы «убедиться своими собственными глазами»… Нет, вы не женитесь!