Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Айлисли Акрам

Сезон цветастых платьев

1

Оба окна в квартире Джанали-муаллима были распахнуты настежь, дверь на лестницу он тоже приоткрыл и, лежа на кровати, от полного и абсолютного безделья давно уже ломал голову над одним в высшей степени нелепым вопросом.

Джанали-муаллим размышлял о том, почему в прежние годы лето в Баку было несравненно жарче… В чем дело? Только ли в том, что раньше у него не было отдельной квартиры? А может, еще есть какие-то причины?.. Ну, допустим, одна из причин заключается в том, что в те годы, когда у Джанали-муаллима не было этой однокомнатной квартиры, ему и жилось не очень сладко. Пять лет института: тридцать-сорок рублей в месяц. Два года аспирантуры — это уже, правда, семьдесят. Пятнадцать из этих семидесяти он ежемесячно посылал в Бузбулак матери. Потом год — почасовиком. В тот год Джанали-муаллим получал сто пять рублей в месяц, тридцать из них шло в деревню, что остается? Семьдесят пять рублей. А ведь, пожалуй, будь у него к семидесяти пяти рублям эта однокомнатная квартирка, все обстояло бы иначе, и мир представлялся бы ему в ином свете.

Вот таким образом размышлял Джанали-муаллим.

Была та пора, когда, выражаясь языком бузбулакцев, от жары «змеи блеют»: август, самая его середина, да и время самое жаркое — двенадцатый час дня. Что ж, возможно, это действительно не лишено смысла, потому что, если измерять жару только термометром, обливаться бы сейчас Джанали-муаллиму потом; когда он был на базаре, по радио передавали сводку погоды — сказали, что в Баку тридцать восемь градусов. Тридцать восемь!.. А где они, эти тридцать восемь? При тридцати восьми градусах у него, бывало язык на плечо свешивался… Может быть, дело в том, что в прежние годы он был послабее, несравненно менее вынослив и иначе реагировал на жару и холод?.. Вполне можно допустить… Можно допустить и такую вещь: какая-нибудь ерунда, мелочь испортит настроение, расстроишься, и наш прекрасный мир начинает тебе казаться адским пеклом: ну, например, зачем я поздоровался с этим субъектом, а он будто и не заметил? Чтоб им пусто было, всем этим деканам и завмагам!..И почему на базаре такие дорогие куры, мыслимое ли дело, чтоб они столько стоили?! Да еще Фетдах со своей машиной… Что ж, может быть, очень даже может быть; раздражение, возмущение, ненависть, а от ненависти и давление, и жара, и дышать нечем… Одним словом, влияние субъективных факторов на объективные условия Джанали-муаллим улыбнулся. А что, может быть, подобные вещи и впрямь могут влиять на погоду?..

Джанали-муаллим лежал, удобно расположившись на кровати, и старался уяснить этот вопрос, неожиданно пришедший ему в голову (очень возможно, что он возник под влиянием сводки погоды, которую Джанали-муаллим услышал на базаре), а в это самое время на кухне доваривалась курица, которую Джанали-муаллим купил там сегодня утром. А в ванной комнате в это самое время по трубам, журча, лилась вода. И видимо, какая-то часть его существа осталась там, в Бузбулаке, иначе зачем бы ему, прислушивающемуся к журчанию воды в трубах, мысленно бродить вдоль арыков?.. Все арыки были у него сейчас перед глазами. По арыкам текла вода, но текла она вроде бы в нем самом, потому что весь Бузбулак был сейчас в нем со всеми своими арыками: словно Джанали-муаллим и не человек вовсе, а одна только мечта, химера; родившись когда-то у бузбулакских арыков, мечта эта как бы снова вернулась туда, смешалась с водой арыков и текла, текла… Кто знает, может быть, летняя жара потому и казалась ему раньше сильнее, что жилось ему в те годы гораздо беспокойнее, чем теперь. Когда тебе позарез надо выбиться в люди и когда в это же время ты день и ночь думаешь о том, что жизнь проходит, годы летят, а семьи нет, когда изза отсутствия рядом близкого человека тебя день и ночь испепеляет пламя твоего одиночества… Возможно, вполне возможно… И теперь в летний зной в том же самом солнечном Баку ему кажется прохладней именно потому, что жар того пламени стал несравненно меньше…

Джанали-муаллим лежал на кровати и думал. И в то же время мысль его витала вдоль бузбулакских арыков. И в то же время на кухне варилась курица, которую он купил утром на базаре. Тонкие, едва различимые тени ветвей росшего перед его окном тополя лежали на противоположной стене комнаты. И красноватые, жаркие отсветы солнца тоже лежали на, стене.

А какой свет (боже, какой свет!) привиделся ему сегодня во сне! Утро… Солнце… Оно лишь сейчас выглянуло изза зеленых гор и, отразив в своем сверкающем зеркале весть о том, как чист и прекрасен мир, — весть, только что принесенную из далеких, но абсолютно надежных мест, — ликуя, сообщает ее всему миру. На окнах комнаты легкие белые занавески. Стол покрыт белой скатертью, за столом дети в белых рубашечках: сын и дочка Джанали-муаллима. В том сне и жена его тоже была одета в белое, и лицо ее лучилось светом, похожим на свет того удивительного солнца…

Джанали-муаллим ощутил вдруг, что тот жар, то неугасимое пламя вновь начинает жечь его изнутри, и, видимо, именно поэтому и не мог додуматься до причины, почему же все-таки в Баку раньше было несравненно более жарко.

Он решил не думать пока, вообще ни о чем не думать — просто полежать, целиком отдаваясь блаженному ощущению, возникшему от чудесного сна, и очевидно, именно оно, это блаженно» ощущение, немного погодя перенесло его в совсем другой мир потому что, кроме курицы, варившейся в кухне, солнечного света, мешавшегося с тенями листьев, и чудесного сна (сон этот снился ему часто — еще со студенческих лет), и Фетдаховой машины, на свете жила еще сказка. Сказку ему рассказывала когда-то его мать Махрух (странная это была сказка). И так случилось, что в то очень жаркое время (студенчество, аспирантура, почасовая работа) Джанали-муаллим ни разу не вспомнил ее. Но услышанная в детстве сказка вдруг вновь явилась ему однажды (уже здесь, в собственной квартире) и с того времени все вертелась и вертелась в голове, не давая покоя… Джанали-муаллим пытался вспомнить ее целиком, но у него ничего не получалось; от всей сказки в голове удержались лишь две фразы, и он весьма туманно представлял себе общее ее содержание. Он не раз пытался рассеять этот туман и целиком восстановить в памяти сказку. Ему даже приходило в голову пойти в библиотеку, взять все изданные сборники сказом и посмотреть, есть ли такая. Джанали-муаллим неоднократно выходил с этой целью из дома, но каждый раз так и не попадав в библиотеку (видимо, она порядком осточертела ему за года аспирантуры). Кроме того, кто знает, может быть, Джанали-муаллим даже боялся обнаружить эту сказку в одном из сборников боялся, что отпечатанная типографским способом сказка вдруг утеряет свою чистоту и целомудрие. (Надо полагать, Джанали-муаллим имел некоторое представление о славных делах, творимых печатными машинами в благодатном воздухе типографий). И наконец, весьма сомнительно, так ли уж он старался разрушить этот туман и представить себе сказку во всей ее ясности, потому что вряд ли получил бы от этого истинное удовольствие — мир, родившийся перед его глазами, когда ему впервые рассказали сказку, еще существовал, еще жил в нем. Все в этом мире ласкало глаз и радовало сердце: и яркость звезд, и напоенный ароматом воздух. И стоило Джанали-муаллиму вспомнить о сказке, прекрасный мир ее вновь возникал перед ним, в голове у него все путалось. Тщетно пытаясь вспомнить сказку целиком, он без конца повторял две запавшие в память фразы:

«…Скажи, Дочь Портного, сколько рейхана на грядке? — Скажи, Сын Падишаха, сколько на небе звезд?»

Вновь начав прокручивать в голове сказку, Джанали-муаллим поднялся с кровати и пошел в кухню взглянуть на курицу. В кухне солнца еще не было, но из окна виден был залитый солнечным светом двор. И, следя за курицей, упревающей в кастрюле, Джанали-муаллим краем глаза видел и это солнце. Видел он краем глаза и Бузбулак; у матери его Махрух, сидевшей под этим самым солнцем, сейчас должно быть неплохое, хорошее должно быть настроение. На очаге варится обед, а сама она, наверное, присела меж грядок; нарвала немного рейхана, лука, салата, придерживая рукой край головного платка, сложила туда зелень. Немного погодя мать возьмет пучок этой зелени и будет есть ее, перетирая лук, салат и рейхан двумя уцелевшими корешками передних зубов. Как бы продолжая разговор, который еще с утра завела сама с собой, Махрух обязательно будет говорить за едой, то тихо, то погромче, то вслух, то про себя… А когда от этой, с ПРЕВЕЛИКИМ трудом сжеванной зелени, у нее заноют два ее корешка, Махрух рассердится и станет ругать сына — Джанали-муаллима: «Говорила дурню — женись! Не слушал, ишак упрямый!.. Намаешься теперь! Узнаешь, каково в такие-то годы самому белье стирать, обед варить…»

1
{"b":"50358","o":1}