Несколько дней спустя Жак гулял по парку, шагая вдоль веревок под моим наблюдением, как вдруг меня осенила идея дать ему еще одно важное понятие: будущего. Неизвестно, как долго длились бы мои объяснения, чересчур путаные, несмотря на все усилия, если бы ребенок не опередил мою мысль, продемонстрировав простой жест, доказывающий, что он прекрасно все понял: с протянутыми вперед руками, нарочно оставив в стороне обозначенный деревьями обычный маршрут, он быстро пошел впереди меня, самостоятельно найдя извечное сравнение жизни с дорогой. Как раз по возвращении с этой волнующей прогулки, на которой ему открылись безбрежные дали, Жаку пришлось впервые столкнуться со смертью. Теперь, уже зная, что такое будущее, он, на мой взгляд, был достаточно подготовлен, чтобы осмыслить это великое и трагическое понятие.
Брат Ансельм, наш институтский эконом, только что почил в бозе. Жак был очень привязан к брату Ансельму, который никогда не упускал случая сунуть ему в кармашек плитку шоколада. Я, как только мог мягко, сказал своему ученику о смерти, объясняя, что брат Ансельм уснул навеки, что он больше никогда не встанет на ноги, не сможет ходить и приносить Жаку шоколадки. Дотронувшись до распростертого тела, ребенок неприятно поразился тому, что оно холодное, и разрыдался. Однако не следовало оставлять в его сознании такую сугубо материальную и неполную картину смерти, поэтому я должен был открыть ему существование души…
Только благодаря незримому, но всегда живому присутствию Соланж в сердце Жака, мне удалось привести в действие те душевные силы, с помощью которых юный разум мог воспарить в сферы самых высоких отвлеченных понятий. Я спросил у него: «Ты очень любишь Соланж? Но чем же ты ее любишь? Руками? Ногами? Головой?» На каждый из трех последних вопросов Жак кивком головы отвечал отрицательно. «Ты прав, мой мальчик. Это нечто в тебе любит Соланж. Нечто, способное любить, заключено в твоем теле, но не является его частью: без этого „нечто“ тело твое было бы неподвижным. Это называется душой, и в смертный миг душа расстается с телом. Ты трогал мертвое тело брата Ансельма: оно окоченело потому, что душа покинула его… Она отлетела в мир иной… Тебя любила его душа, а вовсе не тело: душа живет вечно и продолжает тебя любить…» Так в сознании Жака пустила ростки непростая идея нематериального существования и бессмертия души. Мне оставалось лишь довести ее до кульминационной точки, до вершины, которой должна достичь любая система воспитания: до постижения Бога. Чтобы добиться этого, я обратился за помощью к самому могущественному и самому щедрому союзнику человека: солнцу. К солнцу, которое мой ученик за приносимое им тепло любил так же неистово, как ненавидел смерть, несущую с собой могильный холод…
Однажды, после того как он вдоволь набегался в поле и возвратился ко мне весь мокрый от пота, счастливый, каждой клеточкой и каждой порой вобравший в себя солнце, преисполненный ребячьего восторга и благодарности к светилу, я спросил: «Жак, кто, по-твоему, смастерил солнце? Может быть, столяр?» «Нет, — ответил он, — пекарь!» С детской наивностью он связал в сознании, где теснилось столько новых понятий, солнечный жар с жаром печи, где подрумянивается хлеб. Я объяснил ему, что пекарь не может создать солнце, что это выше его возможностей, что пекарь — всего-навсего человек, такой же, как и мы с Жаком, разве что умеющий месить тесто и выпекать хлеб… «Тот, кто создал солнце, Жак, неизмеримо больше, сильнее, чем пекарь и мы с тобой, и ученей всех на свете…» Жак слушал меня как зачарованный. Я рассказал ему о сотворении мира, описал красоту неба, звезд, луны…
Мало-помалу я продолжил урок. Вскоре он уже знал наизусть отдельные стихи Священного писания, которое очаровало его, как и любого ребенка. Понятие о времени было у него еще весьма туманным, и однажды он с беспокойством спросил у меня: «А мой папа был среди тех злых людей, которые убили Иисуса?» «Нет, дитя мое. Твой отец, как и ты, как и все мы, относится к тем, ради кого Иисус стал искупителем…» Я воспользовался вопросом об отце, чтобы завести речь о семье, о которой он пока имел лишь самое смутное представление, и дал ему понять, что у него есть еще и мама, которую он обязан любить и почитать. Он не раз выказывал свое удивление по поводу того, что так долго не видит своих родных, и в особенности мать. Я мог лишь ответить: «Она скоро приедет…» Действительно, к концу года она приехала. К несчастью, эта встреча, на которую я возлагал столько надежд, не принесла ничего, кроме горя…
— Госпожа Вотье уже рассказывала нам об этом, — заметил председатель Легри.
Нвон Роделек покачал головой и медленно проговорил:
— Госпожа Вотье так никогда и не узнала, что ее сын чуть не покончил с собой после того, как убежал из приемной, где она безуспешно пыталась удержать его в объятиях…
— Расскажите об этом подробнее, господин Роделек.
— Детали не имеют особого значения, однако извольте: Жак спрятался на чердаке главного здания института, а когда понял, что я обнаружил его убежище, спрыгнул вниз, на землю. Лишь спустя много дней мне наконец удалось выведать у него причину, толкнувшую его на такой шаг. Он сказал: «Я подумал, что вы пришли за мной, чтобы вернуть той женщине… Лучше умереть, чем вновь встретиться с ней! Напрасно вы говорите, что это моя мать: я знаю, она не любит меня и никогда не любила! Я узнал ее по запаху. Она не обращала на меня никакого внимания, пока я жил у нее. Меня там никто не любил, кроме Соланж». Я долго размышлял об этой семейной драме и в конце концов решил положиться на целительное действие времени. Тем не менее я пожурил Жака — он послушался меня и приложил все усилия, чтобы заставить себя лучше встретить свою матушку, когда спустя год она снова приехала в Санак. Однако впоследствии я понял, что мой ученик никогда не сможет полюбить ни мать, ни кого-либо другого из своей семьи.
— Как относился Жак Вотье к другим вашим воспитанникам?
— Прекрасно. Со дня прибытия в Санак он, благодаря своей приветливости и добродушию, завоевал всеобщую симпатию.
— Действительно ли один из них, по имени Жан Дони, занимался с ним больше остальных? — спросил прокурор.