Ланселет, день Артуровой свадьбы… все это закончилось ничем, причем не по их вине. «И Ланселет при дворе почти не бывает… потому, верно, чтобы не видеть Гвенвифар в объятиях Артура! Но сегодня он здесь…»..И, подобно ей, Моргейне, тоже проведет эту ночь в одиночестве среди воинов и всадников, надо думать, мечтая о королеве, о единственной женщине во всем королевстве, что для него недоступна. Ибо воистину любая другая придворная дама, замужняя либо девица, столь же охотно распахнет ему объятия, как и она, Моргейна. Если бы не злополучное стечение обстоятельств на Артуровой свадьбе, уж она бы его заполучила; а Ланселет – человек чести; если бы она забеременела, он бы непременно женился на ней.
«Конечно, зачала бы я вряд ли – после всего того, что мне пришлось вынести, рожая Гвидиона; но Ланселету это объяснять не обязательно. И я сделала бы его счастливым, даже если бы не сумела родить ему сына. Некогда его влекло ко мне – до того, как он встретил Гвенвифар, и после тоже… Если бы не та неудача, я бы заставила его позабыть о Гвенвифар в моих объятиях…
Право же, пробуждать желание я вполне способна… нынче вечером, когда я пела, многие рыцари так и пожирали меня взглядами…
Я могла бы заставить Ланселета пожелать меня…»
– Моргейна, ты ляжешь или нет? – нетерпеливо окликнула ее Элейна.
– Не сейчас, нет… Думаю, я пройдусь немного, – промолвила Моргейна, и Элейна испуганно отпрянула назад: дамам королевы выходить за двери по ночам строго запрещалось. Подобная робость Моргейну просто бесила. Интересно, не от королевы ли подхватила ее Элейна, точно лихорадку или новомодный обычай носить покрывала.
– А ты не боишься – ведь вокруг столько мужчин!
– А ты думаешь, мне не надоело спать одной? – рассмеялась Моргейна. Но, заметив, что шутка неприятно задела Элейну, добавила уже мягче:
– Я – сестра короля. Никто не прикоснется ко мне против моей воли. Ты в самом деле считаешь, что перед моими прелестями ни один мужчина не устоит? Мне ж уже двадцать шесть; не чета лакомой юной девственнице вроде тебя, Элейна!
Не раздеваясь, Моргейна прилегла рядом с девушкой. В безмолвной темноте, как она и боялась, воображение – или все-таки Зрение? – принялось рисовать картины: Артур с Гвенвифар, мужчины с женщинами повсюду вокруг, по всему замку, соединялись в любви или просто в похоти.
А Ланселет – он тоже один? И вновь накатили воспоминания, куда более яркие, нежели фантазии; Моргейна вспоминала тот день, и озаренный ярким солнцем Холм, и поцелуи Ланселета, впервые пробуждающие в ней желание, острое, точно лезвие ножа; и горечь сожаления о принесенном обете. И после, в день свадьбы Артура и Гвенвифар, когда Ланселет едва не сорвал с нее одежду и не овладел ею прямо в конюшнях… вот тогда его и впрямь влекло к ней…
И вот, отчетливая и резкая, точно Зрение, в сознании возникла картина: Ланселет расхаживает по внутреннему двору один; на лице его обреченность и одиночество… «Я не использовала ни Зрение, ни собственную магию, для того чтобы привлечь его ко мне во имя своекорыстной цели… оно пришло само, нежданным…»
Молча и бесшумно, стараясь не разбудить девушку, Моргейна высвободилась из-под руки Элейны и осторожно соскользнула с кровати. Ложась, она сняла только туфли; теперь она наклонилась, надела их вновь и потихоньку вышла из комнаты, беззвучно, точно призрак с Авалона.
«Если это лишь греза, рожденная моим воображением, если он не там, я пройдусь немного в лунном свете, дабы остудить кровь, и вернусь в постель; никому от этого хуже не станет». Но картина упорно не желала развеиваться; и Моргейна знала: Ланселет и впрямь там, один, ему не спится так же, как и ей.
Он ведь тоже с Авалона… солнечные токи разлиты и в его крови тоже… Моргейна неслышно выскользнула за дверь, миновав задремавшего стражника, и глянула на небо. Луна прибыла уже на четверть и теперь ярким светом озаряла мощенный камнем двор перед конюшнями. Нет, не тут… надо обойти сбоку… «Он не здесь; это все лишь греза, моя собственная фантазия». Моргейна уже повернула назад, собираясь вернуться в постель, во власти внезапно накатившего стыда: что, если стражник застанет ее здесь, и тогда все узнают, что сестра короля втихомолку разгуливает по дворцу, в то время как все порядочные люди давно спят, – одно распутство у нее на уме, не иначе…
– Кто здесь? Стой, назови себя! – Голос прозвучал тихо и резко: да, это Ланселет. И, невзирая на всю свою безудержную радость, Моргейна вдруг устрашилась: положим, Зрение не солгало, но что теперь? Ланселет взялся за меч; в тени он казался очень высоким и изможденным.
– Моргейна, – шепотом назвалась молодая женщина, и Ланселет выпустил рукоять меча.
– Кузина, это ты?
Молодая женщина вышла из тени, и лицо его, встревоженное, напряженное, заметно смягчилось.
– Так поздно? Ты пришла искать меня… во дворце что-то случилось? Артур… королева…
«Даже сейчас он думает только о королеве», – посетовала про себя Моргейна, чувствуя легкое покалывание в кончиках пальцев и в икрах ног: то давали о себе знать возбуждение и гнев.
– Нет, все хорошо – насколько мне известно, – отозвалась она. – В тайны королевской опочивальни я не посвящена!
Ланселет вспыхнул – в темноте по лицу его скользнула тень – и отвернулся.
– Не спится мне… – пожаловалась Моргейна. – И ты еще спрашиваешь, что я здесь делаю, если и сам не в постели? Или Артур поставил тебя в ночную стражу?
Она чувствовала: Ланселет улыбается.
– Не больше, чем тебя. Все вокруг уснули, а мне вот неспокойно… верно, луна будоражит мне кровь…
То же самое Моргейна сказала Элейне; молодой женщине померещилось, что это – добрый знак, символ того, что умы их настроены друг на друга и откликаются на зов точно так же, как молчащая арфа вибрирует, стоит заиграть на другой.
А Ланселет между тем тихо продолжил, роняя слова во тьму рядом с нею:
– Я вот уже сколько ночей покоя не знаю, все думаю о ночных сражениях…
– Ты, значит, мечтаешь о битвах, как все воины?
Ланселет вздохнул:
– Нет. Хотя, наверное, недостойно солдата непрестанно грезить о мире.
– Я так не считаю, – тихо отозвалась Моргейна. – Ибо зачем вы воюете, кроме как того ради, чтобы для всего народа нашего настал мир? Если солдат чрезмерно привержен своему ремеслу, так он превращается в орудие убийства, и не более. Что еще привело римлян на наш мирный остров, как не жажда завоеваний и битв ради них самих и ничего другого?
– Кузина, одним из этих римлян был твой отец, да и мой тоже, – улыбнулся Ланселет.
– Однако ж я куда более высокого мнения о мирных Племенах, которые хотели лишь возделывать свои ячменные поля в покое и благоденствии и поклоняться Богине. Я принадлежу к народу моей матери – и к твоему народу.
– Да, верно, но могучие герои древности, о которых мы столько говорили, – Ахилл, Александр, – все они считали, что войны и битвы – вот дело, достойное мужей, и даже сейчас на здешних островах так уж сложилось, что все мужчины в первую очередь думают о сражениях, а мир для них – лишь краткая передышка и удел женщин. – Ланселет вздохнул:
– Тяжкие это мысли… стоит ли дивиться, Моргейна, что нам с тобою не до сна? Нынче ночью я отдал бы все грозное оружие, когда-либо откованное, и все героические песни об Ахилле с Александром, за одно-единственное яблоко с ветвей Авалона… – Юноша отвернулся, и Моргейна вложила ладонь в его руку.
– И я тоже, кузен.
– Не знаю, с какой стати я так стосковался по Авалону… я там жил недолго, – размышлял вслух Ланселет. – И все же, сдается мне, места красивее не сыщешь на всей земле, – если, конечно, Авалон и впрямь находится здесь, на земле, а не где-то еще. Думается мне, древняя друидическая магия изъяла его из пределов нашего мира, ибо слишком он прекрасен для нас, несовершенных смертных, и, значит, недосягаем, подобно мечте о Небесах… – Коротко рассмеявшись, Ланселет пришел в себя. – Моему исповеднику подобные речи очень бы не понравились!
– Неужто ты стал христианином, Ланс? – тихо фыркнула Моргейна.