– Прекратите пороть чушь!
– Все это ясно как Божий день, капитан. Между прочим, сколько дел вы выиграли, выступая в качестве обвинителя? – Что?… – И сколько проиграли, выступая в качестве защитника?
– Да, У меня были и проигрыши и выигрыши, выигрышей, честно говоря, больше.
– Больше? Честно говоря? Вы ведь знаете, есть определенные люди, которые могут заставить статистику говорить то, что им требуется.
– К чему вы это все говорите? Как это связано со смертью Пресса, с его убийством?
– Чему вы удивляетесь, капитан Фитцпатрик? Тот, к кому вы собираетесь обратиться, может оказаться успешно внедренным агентом-провокатором, одетым в ту же форму, что и вы.
– О чем, черт побери, вы толкуете? Оставим это, я не обязан выслушивать вас, а вот вы обязаны! У вас два дня, Конверс. А теперь – мы на одном корабле или на разных?
Конверс остановился и внимательно вгляделся в обращенное к нему юное лицо, юное, да не совсем – вокруг сердитых глаз проглядывали следы морщинок.
– Мы даже не в одном флоте, – устало сказал он. – Старый Биль прав: решать мне. И я решаю не говорить вам ни одного слова. На моем корабле вы – лишний, морячок, и ваша горячность только тоску на меня наводит.
Джоэл резко повернулся и пошел в обратную сторону.
– Стоп! Отлично! Великолепный кадр! Здорово сработано, Кэл, ты чуть было не заставил меня самого поверить всей этой галиматье! – Роджер Блайн, режиссер фильма, сверился с вырезкой из сценария, протянутой ему ассистенткой, и через переводчика дал указания оператору, а сам направился к монтажному столу.
Калеб Даулинг остался сидеть на большом камне на холме, обрывающемся к Рейну; он ласково потрепал голову вонючего козла, который только что изрыгнул изрядную порцию орешков прямо на носок его сапога.
– Хотелось бы мне, дружок, вышибить из тебя остальной запас дерьма, – сказал он тихо, – но это разрушило бы мой замечательно выстроенный образ.
Актер встал и потянулся, чувствуя на себе взгляды многочленных зрителей, которые, как в зоопарке, не стесняясь, смотрели на него и обменивались репликами. Через несколько минут он добредет – нет, подойдет легкой походкой – к веревке, отделяющей его от зрителей, и смешается с фанатами. Он никогда не устает от этого, возможно, потому, что известность пришла к нему так поздно, и, в конце концов, это ведь символ того, чего они с женой достигли. А иногда ему случалось и развлечься, когда какой-нибудь бывший его студент с опаской подходил к нему, неуверенный, что некогда установленные в лекционной аудитории теплые отношения выдержали испытание славой у новоявленной звезды. Кэл всегда отличался прекрасной памятью на лица и даже имена и, заметив своего бывшего питомца, строго осведомлялся у него, выполнил ли тот вчерашнее домашнее задание. Или же сам подходил к нему или к ней и лекторским тоном спрашивал что-нибудь вроде: “Ну-ка, Дэниел, вспомни исторические хроники Шекспира. Кто оказал на язык автора большее влияние – Холлиншед или Фруассар?” И если в ответ называли последнего, он восхищенно хлопал себя по ляжкам и восклицал: “Черт побери! А ты, дружок, заарканил совсем неплохого мустанга!” Следовал взрыв хохота, а потом зачастую выпивка и воспоминания.
Хорошо ему жилось сейчас, можно сказать – даже очень хорошо. Вот если бы только солнечный свет мог проникнуть в темные закоулки сознания его жены. Она была бы тогда здесь, в Бонне, на склоне холма, сидела бы за веревкой вместе со зрителями – в основном женщинами примерно ее возраста – и болтала о том о сем, рассказывала бы, что ее муж ну совсем такой же, как все: никогда не может найти своих носков и совершенно бесполезен на кухне. Людям нравятся эти байки, хотя они не очень в них верят. Но свет не пробивается в эти глухие, потаенные уголки. И потому Фрида сидит в Копенгагене, гуляет по берегам Зееланда, пьет чай в ботаническом саду и ждет, пока муж позвонит ей и скажет, что у него выдалось несколько свободных деньков и он вырвется к ней из ненавистной Германии Даулинг оглядел полную энтузиазма киногруппу и любопытных зрителей; разговоры их постоянно прерывались взрывами смеха, не лишенного, однако, известной доли уважения.
– Кэл? – Он увидел Блайна, торопливо шагавшего к нему по склону холма. – Тут один человек хочет тебя видеть.
– Надеюсь, Роджер, больше чем один. Иначе за что мне платят деньги?
– Ну, уж не за эту кучу дерьма… – Однако улыбка исчезла с лица режиссера, как только он подошел ближе. – У тебя какие-нибудь неприятности, Кэл?
– Полно, хотя это и незаметно.
– Я не шучу. Этот человек – из немецкой полиции, и боннской. Говорит, что обязательно должен поговорить с тобой, у него что-то важное и срочное.
– Что бы это могло быть? – Даулинг почувствовал боль в области желудка – страх, который никогда не покидал его.
– Мне он не сказал. Говорит только, что это очень срочно.
– Фрида!… О Господи! – прошептал актер. – Где он?
– В твоем трейлере.
– В моем…
– Успокойся, – сказал Блайн, – там с ним Муз Розенберг, наш каскадер. Если тот тип дотронется хоть до пепельницы, эта горилла, Муз, прошибет им стенку.
– Спасибо, Роджер.
– Он подчеркнул, что ему нужно поговорить с тобой без свидетелей.
Но Даулинг уже не слышал его, он бежал по склону к небольшому прицепу – его место отдыха в свободные минуты, – готовясь к самому худшему.
Однако предметом разговора оказалась не Фрида Даулинг, а американский адвокат Джоэл Конверс. Каскадер вылез из трейлера, оставив Калеба и полицейского вдвоем. Человек, явившийся к нему, был в штатском, прекрасно говорил по-английски, его манеры были немного официальны, но вполне вежливы.
– К сожалению, герр Даулинг, у нас нет сведений о фрау Даулинг, – сказал немец в ответ на взволнованные расспросы Калеба. – Она что, больна?
– У нее бывали приступы в последнее время, но ничего страшного. Она в Копенгагене.
– Так мы и полагали. Вы часто туда летаете?
– Всякий раз, когда удается вырвать денек.
– А почему она не хочет присоединиться к вам?
– Ее девичья фамилия Мюльштейн, раньше она жила в Германии, но когда-то ее перестали считать человеком. И воспоминания об этом, как бы это выразиться, слишком глубоко запали ей в память. Теперь, когда они навещают ее, ничего хорошего из этого не получается.