Злость Гайдебурова улеглась в кабинете, когда Гайдебуров в последний раз посмотрел на Михайлова. Челка Михайлова уже была повернута вправо, сивая щетина стремительно лезла из правильного, приятного овала, из рукавов пиджака, как смерзшиеся варежки, свисали желтые руки, взгляд оставался, неутоленным, не желающим ни раскаяния, ни понимания, ни вреда, ни примирения.
- Я могу забрать эти плакаты в счет полного расчета со мной? - спросил Михайлов.
- Нет, Леонид Витальич, - опередила Гайдебурова тревожная Сивухина. Так никто не делает. Все через бухгалтерию надо оформить.
Михайлов уповал на Гайдебурова. Гайдебуров вспоминал его на коне, гладко выбритым, с синим галстуком под воротником с чистыми катышками.
- Нет, Владимир Алексеич, - согласился Гайдебуров. - Пойми, надо все через бухгалтерию. Марина Петровна оформит, и трудовую у нее заберешь.
Михайлов декоративно поклонился и вышел с неопределенно улыбчивым лицом. На его пиджаке было крупное пятно от желтой краски.
Сивухина поморщилась презрительно, потом оглянулась на Гайдебурова, осеклась, стала пережидать противоречивую досаду начальника.
Гайдебуров догадался, почему последняя усмешка Михайлова показалась такой пустой: Михайлов так и не вставил себе зубы. Гайдебуров незаметно развеселился. Сивухина посчитала это добрым знаком и принялась возмущаться.
- Наглость. Не убрать халтуру с глаз долой. Я уж ничего вам не говорила, что он левачит по ночам. Печатники, Леонид Витальич, здесь сбоку припека. Он им гроши платил. Любовнице своей все угождал. Она, видите ли, простое шампанское не пьет, только мускатное. А женушка его совсем совесть потеряла. Взяла у меня деньги на мешок сахара, и до сих пор ни сахара ни денег. Три месяца прошло. "Я трудоголик, я трудоголик". В свой карман он трудоголик. Леонид Витальич, машину загонял своими ночными халтурами. А днем сонный ходит, не подойти - зевать начинает, как гиппопотам беззубый.
- Как крокодил.
- Это уже не первый крокодил. Я еще у Аркадия форму нашла. Аркадия подпаивал в его каморке. Там и формы на паленую водку, Леонид Витальич, "Русскую". Это уже криминал. Нагрянет налоговая.
- Уничтожь... Почему молчала?
- Уже уничтожила... Как будто вы не знали?
Гайдебуров одной улыбкой улыбался треснутому стеклу в очках Сивухиной и далекому происшествию.
"Почему она не любит Михайлова? - думал Гайдебуров. - Ее чувства смешаны с ее правдолюбием не меньше, чем с текущим моментом".
Он вспоминал, как Михайлов лишился своих вставных золотых зубов. Они ехали вдвоем в Москву поездом. Полночи выпивали и закусывали, кстати, копченым угрем, чем смутили весь вагон. Опьянев, Михайлов превратился в прожектера. Его синеглазая неприязнь к Гайдебурову лишь усиливалась алкоголем и качкой. Гайдебуров вежливо смеялся над планами Михайлова. Гайдебуров был теперь не только его директором, но благодаря каким-то непонятным для Михайлова махинациям превратился в единоличного владельца типографии, сменил название предприятия, главного бухгалтера, банк и поменял выражение лица: с терпеливой нервозности на рассерженную вальяжность. "Троянский конь", - говорил Михайлов к месту и не к месту. В советское время он был главным инженером большой типографии. Почему-то он не мог примириться с несправедливостью хода жизни, с тем, что ее хозяевами в девяностые годы стали дилетанты и беспощадные мальчики. Михайлов считал, что в меру воровать простительно лишь тем, кто предмет этого воровства создает своими руками. Создавая нечто, мастер некоторую толику как прибавочную стоимость закладывает в это нечто и для себя и таким образом приводит к равновесию свое и чужое, личное и общественное... Тогда в поезде поутру Михайлов побрел в клозет чистить, видите ли, зубы перед столицей, а вернулся без них. Гайдебуров смеялся, наливая Михайлову коньяку, говорил, что теперь есть лишь одна возможность найти зубы, которые от трения зубной щеткой вывалились изо рта в умывальник, в сквозную трубу и упали на железнодорожное полотно, - это пойти обратно по шпалам в сторону Питера, приглядываясь ко всему, что блестит. Михайлов пил тогда коньяк неуклюже, шлепая по краю стакана ослабленной губой, защищая глаза дрожащей рукой...
Гайдебуров подошел к окну, чтобы наблюдать, как уходит Михайлов. Он шел быстро по скользким кочкам своими обычными семенящими шажками. "Его изглодала зависть, - думал Гайдебуров. - Мы начинали вместе, начинали на равных. В современной России Боливар не только двоих, одного с трудом выносит".
Пройдет некоторое время, и Сивухина сообщит Гайдебурову, что Михайлова убили чеченцы: он взял у них ссуду на приобретение печатного станка, чтобы начать собственное дело, но прогорел и то ли отказался им отдать квартиру, то ли попросту нагрубил этим рабовладельцам. Его маленькое тело нашли скрюченным у Парголово, со следами пыток, с воздетыми руками, с улыбчивым, изуродованным ртом. Сивухина общалась с людьми, которые ездили его опознавать. Сивухина не меняла своего последнего мнения о человеке никогда. Вот и смерть - не была тем событием, которое могло бы ее разжалобить и разубедить...
Гайдебуров направился в цех и вдруг начал кричать. Последнее время он делал это бессмысленно часто. Сивухина смотрела на его укрупнившуюся, сутулую спину, багровый, стриженный под ноль затылок и крохотные, как крендельки, уши с растущим пренебрежением. Она сигнализировала таким образом сослуживцам, на которых теперь двигался Гайдебуров, что обижаться на него не следует, что у начальника плохое настроение, но это лучше, чем если бы оно было хорошим, деятельным. Она понимала, что кричит он потому, что превращается в человека слабохарактерного и обманчивого. Знала, что у него наметился разрыв с женой. Знала и то, что его жена была устроена так, что не могла довольствоваться исключительно чувством долга, а нуждалась в большем. Муж Сивухиной, Алексей, увидев однажды жену Гайдебурова, смуглую, благородную, высокую, сказал, что она настоящая красавица, а вечером в подпитии поколотил Сивухину за то, что та напомнила ему эти слова с издевкой.
Гайдебуров кричал в воздух:
- Я свои обязательства перед трудовым коллективом выполняю. Я хоть раз задержал вам зарплату? Почему же вы не выполняете свои обязательства предо мной? Боря, ты что не видишь, что печатаешь брак? Нет элементарного совмещения.
- Пленки такие, Леонид Витальич, - говорил Боря Рахметов, старший печатник, рыжеусый, с белеющими кудрями. - Луковица такие принимала.
- Счас! Неправда! При чем здесь Сивухина? - донесся голос Сивухиной, как из репродуктора. Самой ее не было видно. - Это Аркадий что-то мудрил с Михайловым.
Сивухину искали глазами, она таилась.
- Борис, ты четверть века в полиграфии. Ты разве не видишь, что пленки никудышные? Зачем ты гонишь брак? - продолжал Гайдебуров и бил по стопке бумаги кулаком - вспомнил эту неотразимую манеру Кольки Ермолаева.
Рахметов потел боязливым, тухлым потом. Его подмышки были темными от сырости.
- Вы что, хотите мне навредить? - опять кричал Гайдебуров. - У вас ничего не получится. Если я сам не захочу, меня никто не свалит. Понимаете? Я не посмотрю на твои заслуги перед родиной. Ночью тоже пленки плохие, Борис?
Рахметов, хотя и носил почти русскую фамилию, был крымским татарином или караимом.
- Не было меня ночью, Леонид Витальич. Я за день так устаю, что не до ночных мне смен, - обижался Рахметов, как восточный человек, наливаясь судорожной, мрачной свирепостью.
Гайдебуров внимательно озирал волосатые разноцветные плечи печатника, заляпанную пурпурной краской футболку, злопамятный взгляд Рахметова, волосы в ноздрях и вдруг смягчался.
Было понятно, что Гайдебуров кричал о своем длительном, невыразимом мучении. Ему ли было не знать, что всякий холостой крик подразумевает перезревшее одиночество, что изоляция безысходности оборачивается мерзкими пароксизмами.
Гайдебуров, крича, хотел спросить: "Скажи, что мне теперь делать?" "Решай сам". - "Я не знаю, что мне решать". - "Решай сам".