Гайдебуров очнулся и, когда с испугом начал осматривать темную комнату, вдруг увидел в глубине, в кресле у окна троих или четверых просочившихся из сна пришельцев, желтолицых, жестоко смеющихся карликов. Страх жизни поднял Гайдебурова мгновенно. Он зажег свет. Конечно же, в кресле было пусто. Гайдебуров в комнате спал один, жена, вероятно, ушла спать в гостиную на диван, как он полагал, от его беспокойства и от его особого в эти дни амбре.
Гайдебуров на всякий случай оставил дверь открытой. Он достал с платяного шкафа икону и целителя Пантелеимона, отер с нее пыль мокрой майкой, поцеловал на иконе руку, держащую ложечку с каким-то снадобьем. Ложечка была с маленьким крестиком. Гайдебуров удостоверился, что и на нем самом висит крестик, весь липкий и мокрый, поцеловал и его, перекрестился и стал повторять с облегчением: "Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй". Он положил икону на подушку жены, потушил свет и лег невдалеке от иконы. Он посмотрел в сторону злополучного кресла. Сваленное на него бугром покрывало и принял Гайдебуров за групповой портрет нечистой силы. Гайдебурову стало смешно от того, что он допился-таки до настоящих чертиков. Он поднялся и водрузил икону обратно на шкаф.
Часа два он еще ворочался, ложился то вдоль, то поперек кровати, то к окну головой, то к стене. Уснуть он не мог и поэтому призывал себя покончить с самоубийственным существованием, набраться наконец некого мужества, чтобы сосредоточиться на важном, главном, быть сдержанным, разумным, осторожным и даже циничным. Половины жизни нет. Может быть, нет уже и другой половины. Надо помнить, что большинство людей - хищники, и если ты вдруг встречаешь среди них ангела, надо любить его и держаться за него. Надо завязывать с пьянкой. Не пить вовсе. То есть ни капли не пить. Наслаждаться трезвостью и здоровьем.
Без надежды Гайдебуров принял мягкое снотворное, имован. На рассвете он забылся еще одним сном, на этот раз безобидным. Гайдебурову снилась какая-то казахстанская, теплая, палевая пустыня с геометрически правильными барханами, с пыльным солнцем и железнодорожными путями, оберегаемыми от подвижных песков высокими заборами. Ему снилось, будто он посетил этот край в составе правительственной делегации. Делегацию возглавлял почему-то давно забытый уже Черномырдин, с которым там Гайдебуров вел себя запросто. Там же находился и Куракин. У местного руководителя, казаха, жена была русская. С остановившегося посреди пустыни поезда делегация пересела на двугорбых верблюдов и плавно, не подскакивая и не заваливаясь, направилась к розоватому низкому горизонту. Наконец, истомившись, они остановились, словно на привал, у двух юрт и, сбивая с себя вениками песок, как снег зимой, долго хохотали неизвестно над чем. Казахский начальник и его жена вытащили из юрты огромный цветастый узел и вручили его в качестве дара Гайдебурову. Он развязал его, и на ковер, брошенный поверх песка, посыпались сорочки, брюки, галстуки. Гайдебуров принялся их торопливо примерять, боясь отстать от делегации, снова засобиравшейся в дорогу. Подаренная одежда была преимущественно светло-коричневых, пастельных тонов. Все вещи Гайдебурову оказались чрезвычайно велики: рубашки падали до пят, брюки надувались на ветру, как пододеяльники, даже галстуки, как убористо он их ни повязывал, стелились по земле... Гайдебуров проснулся от растущего чувства досады и от того, что ощущал себя в новых балахонах запутанным и обманутым.
Гайдебуров услышал характерное постукивание шлепанцев жены. Он встал и закрыл дверь. Он решил переждать, пока жена и дети помоются, позавтракают и отправятся по своим делам. Не хотел, чтобы они его опять видели дрожащим и тревожным. Он знал, что тревога заразительна, как зевота. С улыбкой он вспомнил, что фамилию Черномырдин без ущерба для ее обладателя можно заменить на фамилию, например, Мироедов. Он взял с тумбочки журнал и прочитал, что барсетки опять в моде. Информация о них находилась наверху страницы, в UP. Он вспомнил, что в предыдущем номере с этими самыми злосчастными барсетками всё было наоборот: их клеймили позором в самом низу, в DOWN. Ему приятно было думать о том, что эти глянцевые современные журналы не поймешь: то так пишут, то эдак. Он пролистнул еще несколько страниц и, наткнувшись на галерею выхоленных мужиков в тесных, с иголочки костюмах, отбросил журнал с отвращением на пол. "И с отвращением читаю жизнь..." вспомнил он, начав презирать свой возраст, свою одутловатость, вспученный живот, общую задрипанность, безвозвратность и безысходность.
Всю низость своего теперешнего положения он почему-то связывал с тем, что с самого своего рождения и по сей день был предоставлен самому себе. Ни тебе нормального воспитателя, ни тебе нормального надзирателя. Ему казалось, что его характер развивался на пустом месте. С характером, сформированным в вакууме, легко идти на обман и легко предаваться самообману. Жил он наугад, доверяясь пронзительной, но двурушнической интуиции. Своей бедой он считал то обстоятельство, что ему не повезло с компанией глубоких, отзывчивых личностей. Скорее всего, он сам чурался таких людей, откладывая встречу с ними до некоего непреодолимого, переломного срока, с которого, собственно, и должна была начаться сама жизнь, а все эти прожитые годы стоило лишь считать напрасным приготовлением к ней.
У него ныла правая рука и боль переползала к спине. Он знал, что обострение артрита, случающееся у него в ненастье после запоя, сосредоточивается обычно в ногах, здесь же пахло другим, куда более серьезным диагнозом. Он выпил пару таблеток американского аспирина и укрылся пледом. Оставалось спокойных полчаса до начала рабочих звонков. Вдруг Гайдебуров поднялся, нашел листок с молитвой оптинских старцев и, поглядывая на как бы хорошего знакомого Пантелеимона на иконе, стал читать и креститься: "Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что даст мне сей день. Господи, дай мне вполне предаться воле Твоей". Он удивлялся тому, что фразы этой молитвы были сложены не из анахронизмов, а, наоборот, напоминали обычную современную речь, умную инструкцию по эксплуатации, важное ходатайство. Все заклинания были пронизаны единой логикой, и не было ни одного лишнего или недостающего слова. Всё, что касалось текущей жизни и ее конкретного дня, выражалось простыми просьбами, емко и исчерпывающе, - и о божественном промысле, и о личной стойкости, и о разумной любви, и о стиле поведения, исполненном кротости и самообладания, и об укреплении сил, и о твердости духа, и о смирении перед фатумом. Человек жаждал милостивой поддержки.
Гайдебуров сомневался, правильно ли он делает, по рангу ли, что произносит эту молитву перед иконой святого Пантелеимона, а не перед неким главным образом, не перед Троицей, не перед Распятием. Но других икон у него теперь не было. Гайдебуров посмотрел на свой нательный крестик, который гляделся на его волосатой крупной груди каким-то младенческим, и решил купить себе новый, внушительный, соответствующий его, Гайдебурова, телесным габаритам.
"Остави нам долги наша", - почему-то невнятно прошептал он.
В половине десятого Гайдебуров вышел из дома с неистребимым похмельным мучением. Когда он хлопнул дверью парадной и оглянулся назад, на окна первого этажа, рядом с мусоропроводом, он заметил в них знакомое оживление: зашевелилась рваная занавеска, из-за нее мелькнули хмурые, гадкие образины одна вслед за другой. Он опять успел заметить в них пристальный, кажется, криминальный интерес к своей персоне, к своему черному, мягкому, кожаному портфелю, к своей дубленке и норковому кепи. Эта квартира на первом этаже уже не раз горела, оттуда не раз выносили скрюченные трупы и истлевшие матрасы, но крайне опустившихся живых существ меньше в ней не становилось, наоборот, их становилось больше в каждом из трех разбитых, черных окон. Он опасался того, что в один из вечеров станет их законной добычей, что они подкараулят его в грязной темноте и проломят ему череп, предварительно смахнув с него дорогой, переливчатый головной убор.