Колька Ермолаев наконец почувствовал, что слои чистого, фиолетового, ночного неба, сгрудившись за его спиной, осторожно, но внятно толкнули его в бок. Колька вздрогнул и ударил по столешнице резонной своей лапой.
- Слышь! Кончай пить! - сурово скомандовал Колька.
Троица гостей озадаченно замерла. Для публики, созерцающей капитальные запасы спиртного, такой приказ звучал оскорбительно. Кроме того, их удивил этот приказ своей несправедливостью, потому что последнее время, находясь во сне, они, конечно же, ничего пить не могли, и Колька об этом прекрасно знал. Напротив, именно теперь, спросонья, они начали испытывать настоящую жажду. Бобик посмотрел на Петровича с немым умозаключением: "Я же тебе говорил, что он с дуба рухнул".
- Сначала дело сделайте, а потом хоть ужритесь, - сказал Колька.
- Что за дело? - одним недовольным голосом спросила троица.
- Рассказываю, - сказал Колька. - Сейчас вы меня втроем аккуратно поднимите, Шпала с Петровичем за плечи, а ты, Бобик, за ноги, аккуратно вынесете на балкон и аккуратно перевалите через ограждение. Только аккуратно и только головою вперед, словно спящего, сбросите с двенадцатого этажа. И гуляйте дальше. Только попробуйте задеть меня обо что-нибудь сильно, - я вас всех переколочу, руки сломаю, водки не дам, вытурю отсюда. Понятно?
Троица не понимала.
- Ты что, Колька, шутишь? - спросил Петрович.
- Ты что, Колька, с дубу рухнул? - спросил Бобик.
- Ты что, Колька, совсем? - спросил Шпала.
- Считаю до трех, - сказал Колька. - Либо дело делаете, либо выметывайтесь отсюда подобру. Иначе я вам руки начну ломать. Раз...
Троица вскочила и перетасовалась: Шпала встал на место Бобика, Бобик на место Петровича.
- Стоп, Колька! Ты чего, Колька? Зачем, Колька? - кричали гости.
- Два, - сказал Колька.
- Колька!
- Два с половиной. Ну что, чмошники? Согласны?
- Погоди! Да, согласны, - неожиданно за всю троицу ответил Бобик. Детский сад какой-то. А что? - засверкал Бобик белесыми глазками на недоуменных товарищей. - Человеку надо помочь. Если Колян так решил, он уже не отступится. Не мы, так другие... Колька, давай хоть на посошок выпьем, по-христиански.
- Пейте, - согласился Колька. - По-христиански...
Троица одновременно закурила. Бобик разлил целую бутылку на четверых поровну.
- Ну, давай, Колька, за тебя, не поминай лихом! - сказал Бобик.
- Ты тоже пей, Колька! - сказал Петрович, вдруг заплакав. - Давай, родной, на дальнюю дорожку. Если не выпьешь, я в этом деле не участвую. Потому что так нельзя.
Колька залпом, неотрывно глядя на прослезившегося Петровича, а не на водку, опрокинул стакан.
- Закусывать в таких случаях не обязательно, - сказал Бобик.
- Откуда ты все знаешь-то, Бобик? - зло спросил Шпала.
- Знаю, - вздохнул Бобик. - Посидим на дорожку.
Минуту молчали. Колька смотрел на гостей с нарастающей, хоть и наигранной ненавистью, отчего она становилась все опаснее и опаснее для присутствующих.
- Колька, подари мне твою железную клюку, - попросил Шпала.
- При чем здесь, тебе она ни к чему, - отозвался Колька. - Чуть не забыл. Передайте моим, сестре Марии, чтобы у меня на поминках не забыли про кутью, чтобы изюм вдавили бы в рис крестом.
- Передадим, Колька. Само собой.
Колька вздохнул выразительно, звонко, цепко и прилежно лег на потрепанный коврик головой к балкону.
- Не тяните резину, - сказал он снизу строго.
Мужики подошли к распростертому Кольке так, как он их наставлял. Шпала и Петрович схватились за туловище Кольки, Бобик за его ноги. Они думали, что им будет тяжело справиться с грузным Колькой. Именно на его предположительно неприподъемную тяжесть они возлагали последнюю надежду. Но Колька вдруг оказался как пушинка. Они оторвали его тело от пола без особого труда - и их понесло вместе с ним на балкон. Косяка они не коснулись. Они подняли Кольку над перилами горизонтально и оцепенели вместе с ним. Колькины глаза были закрыты, ноздри не раздувались, рот улыбался едва заметной, чужой улыбкой.
- Ну, давайте, мужики, с богом, - шепнул Бобик.
Он задрал свои тощие руки высоко вместе с Колькиными ногами и тут же, как будто с брезгливостью, спешно разжал свои пальцы, подтолкнув ими Кольку книзу. Колька стал падать беззвучно, не встречая в блистающем воздухе сопротивления, кроме липких снежинок.
Троица дико крестилась. Уши всем заложило, и они не расслышали Колькиной встречи с землей.
- Разбился, нет? - спросил Шпала трепетным, детским шепотом, отшатываясь от перил.
- Надо бы проверить, сходить посмотреть, - откликнулся таким же священным шепотом Петрович.
- Чего смотреть? Разбился вдребезги, - громко сказал замерзший Бобик. Головой вниз летел... Наливай, и сматываемся!
17. ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
Гайдебуров стоял у окна и полным непоправимого отчаяния взглядом провожал славную фигурку своей дочери, удаляющейся как-то неловко и неравномерно от дома, где последнее время снимал квартиру ее отец-отшельник. Дочь двигалась в сторону метро. Миниатюрную сумку она закинула себе на плечо и придерживала ее одной рукой. При помощи свободной руки она балансировала на скользкой дороге с хрупкой, первой грациозностью. Ее путаная, добродушная походка до мелочей была унаследована от отца, что теперь обрадовало Гайдебурова и заставило его улыбнуться. Дочка двигалась так оживленно и так кротко, что ее мысли можно было прочесть на расстоянии - такими они были ясными и невинными. Гайдебуров видел, что в этот момент она думает о воробье, застрявшем в кустарнике, о жалком и несчастном отце, чье несчастье она не могла понять до конца, о встречном пареньке, отдаленно напомнившем ей выпрямленным силуэтом ее парня, о том, что ей должна позвонить обязательно мать. Вдруг дочка вспомнила, что телефон у нее выключен. Гайдебуров видел, как она растерянно остановилась, покопалась в сумочке, несколько секунд повозилась с мобильным аппаратом и поднесла его к уху, спрятав пушистые, отцовские волосы под вязаную шапочку. Она сделала еще пять-шесть шагов в поле зрения отца и опасливо повернула за угол. Последнее, что различил Гайдебуров в своей дочери, были расклешенные края ее джинсов, которыми она непринужденно подметала грязный снег.
Гайдебуров теперь смотрел на пустынный двор. Воробей, наверное, выбрался из плена. Наверное, невдалеке дочку ожидала мать. Гайдебуров открыл узкую створку окна, перегнулся через подоконник. Крыши автомобилей, черные кроны деревьев, мерзлые сугробы поднимались к самым глазам. Порывистый воздух, нагретый запахом жареной картошки, наполнялся неопрятными городскими шумами. Гайдебуров помнил, как в пионерском лагере его, подростка, притягивал к себе крутой обрыв, что иногда у кромки обрыва вдруг вспархивала красивая бабочка, похожая на танец, и манила за собой, чтобы человек шагнул за ней головою в пропасть, чтобы он почувствовал в полете приближение жара песка, мерного плеска залива, брызг, знобящих спину, губ с диким запахом шиповника и жажды их целовать. Гайдебуров вспомнил, как нелепо недавно погиб Колька Ермолаев. Гайдебуров подумал, отходя от окна, что, наверное, тихая Лета не рада, когда в нее падают без разбору. Гайдебуров вспомнил своего стареющего кота-ипохондрика, который иногда делал вид, что сейчас назло всем выпрыгнет из окна с восьмого этажа. Когда Гайдебуров подходил к этому истошно орущему, чем-то смертельно обиженному животному и старался от греха подальше схватить его, он чувствовал, что кот не столько рвется вперед, в бездну, сколько пятится назад, в руки хозяина. Гайдебурову вызывающее, страдальческое поведение кота казалось поразительно знакомым, внушенным коту извне, может быть, самим Гайдебуровым.
Гайдебуров знал, что состояние, которое он сейчас переживает и которое не может пережить, объективно зовется, кажется, предсмертным. При этом Гайдебуров прекрасно понимал, что, как бы невмоготу ему теперь не было, решительного, страшного шага он самостоятельно не совершит ни за что, потому что еще буквально слышал в себе эластичные силы жизни. Бодрые, живучие клетки, когда ему становилось особенно тошно, внутри этой тошнотворной безысходности начинали давиться смехом, словно уличали его в том, что из мухи он делает слона. Его так называемый невроз за последние месяцы словно оторвался от психики и стал играть автономную и трагикомичную роль.