Колька поднялся и вышел за дверь проплакаться. "Почему, - думал он, они любят Мгновенье и ненавидят меня?" Он вытер свою кровь и мокроту Мгновенья с широких носков своих новых ботинок и ушел из проклятого офиса навсегда...
Иветта опять вызывающе просила, трепетно требовала, заунывно клянчила, гордо умоляла Кольку Ермолаева прописать ее к себе, чтобы она находилась бы рядом с ним и всегда могла бы прийти ему на помощь, потому что он бестолковый и беспомощный осел, потому что он ненормальный и одичавший дурень. Ему было неприятно, что Иветта, смачивая ему гематомы настоем из трав с примесью собственной утренней мочи, лениво и бесстыже, куда-то в сторону улыбалась. Ему стало приятно лишь тогда, когда она начала целовать его ушибы с искренним чувством - если не сострадания, то какой-то измученной жалости. Ему было приятно, что ее поцелуи пахли ее лобком. Боль ему была нипочем, а лукавая и забывчивая нежность спасительна. Он притворился задремавшим, чтобы Иветта перестала говорить, а лишь целовала и лизала бы его спокойную, разбитую физиономию. Когда он закрывал глаза, Иветте казалось, что его простосердечное лицо становилось значительным, глубоким. Стоило ему открыть их, как лицо его моментально опрощалось, словно попадало на свое замызганное место.
Колька знал, что Иветта любит его не только за будущую квартиру. Он верил, что подходит ей по каким-то грубо прописанным, человеческим параметрам. Ему казалось, что он умел доставлять ей телесное удовольствие. Когда они занимались любовью, она просила его закрывать глаза. Иногда он засыпал, а она продолжала половой акт с потерянным и спящим. Последнее время она намеренно дожидалась, когда он уснет, и подкрадывалась к нему для вороватого совокупления. Она взбиралась на него, мычащего и причмокивающего сквозь сон, и пускалась в дальний душный путь. "Ах, какой осел!" - иногда восклицала она. Когда Иветта была на нем, ему казалось, что он мчится в бесконечном кромешном тоннеле на крутом джипе. Он всегда врезался в тупиковую стену. Он просыпался от алчного, сладкого страха и видел улыбку Иветты, разморенную и уснащенную удовольствием. Ее фигурка увеличивалась, и груди скатывались по Колькиным заросшим щекам, как его собственные крупные слезы. Он знал, что Иветта оседлает его и мертвого. От этого знания ему становилось и мерзко, и тщеславно. Он улыбался: "Наслаждение - ведь не только щекотка?" - "Да, мой лысик!" Она оседлает его в последний его день, как только он ее пропишет, как только его прикончат по ее наущению. Его первая жена была пуританкой. Колька не мог вспомнить ее имени. Что-то простое, русское, городское.
Наконец, оправившись после несправедливости, в отсутствие Иветты, Колька Ермолаев решился согласиться на предложение Гайдебурова. Тот был братом, двоюродным, но близким. Коля решился убить человека, который мешал Гайдебурову. Гайдебуров, как положено в таких случаях, снабдил Ермолаева фотографией жертвы, показал нужный дом с консьержкой и предоставил Кольке свободу в выборе технических средств.
- Тебе не надо заходить в дом - там злая консьержка, - наставлял Гайдебуров. - Михаил Аркадьич любит гулять с собачкой по вечерам. Собачка маленькая, такса, не злая, даже не гавкает, только мяукает. Вот тогда и действуй. Лучше, чтобы получился как бы разбой, чтобы заказным убийством не особо пахло. Понимаешь?
- Угу, - отвечал Колька. - Нужен аванс.
- Нет! Мы же с тобой братья. Братьям надо верить. Это во-первых. Во-вторых, сейчас уже все работают без предоплаты в любой сфере. Только на выпивку для храбрости и на передвижение.
Гайдебуров, видя остатки побоев на Кольке, сомневался насчет его истинной решимости и тем более сомневался в его умении укокошить человека. Гайдебурову было неприятно оттого, что из пьяных фантазий начинало вызревать нечто нешуточное и опасное. Он надеялся на то, что Колька, получив от него какие-то деньги и пропивая их, забудет о деле. Если же Колька явится за добавкой, Гайдебуров отошьет его как ненадежного подрядчика и вообще сообщит, что все проблемы с Болотиным уже решил. Если же Колька захочет шантажировать, то Гайдебурову придется задуматься по-настоящему, что делать с Колькой. Гайдебуров, конечно же, клял себя за то, что по пьяной лавочке разоткровенничался с Колькой, но тот разговор еще можно было обратить в шутку, чем в действительности все это и было, именно шуткой. Сложность заключалась в том, что Гайдебуров сам настраивался на серьезный лад, что он начинал втягиваться в детали этого сумасбродного, виртуального мероприятия, что он иногда даже грезил тем, как Колька без сучка без задоринки справляется с поручением. Гайдебуров был из тех благодушных, нерешительных людей, которые любую пришедшую к ним идею готовы затянуть, замылить и замусолить до неузнаваемости. Когда же их проект берутся осуществлять другие люди, гайдебуровых охватывает оторопь и терзания: сделают ли исполнители так, как задумано, не переврут ли все на свете, не лучше ли в таком случае ради красоты замысла оставить план нетронутым, нереализованным, на потом, для себя.
Вдруг Гайдебуров начал правдоподобно и ожесточенно смеяться. Он сообщил Кольке, что разыграл его с подготовкой убийства Болотина с таксой, которая мяукает, и вообще с плохими мыслями. Извини, брат, я, мол, неисправимый затейник. Вижу, что тебе плохо, и решил развеселить, развеять, развести, а ты все за чистую монету принял. Нельзя, мол, так, брат. Разве можно даже подумать о таком преступлении? Чур, чур, нас с тобой!
- А деньги? - спросил Колька.
- Деньги оставь себе. Выпей, что ли, на них.
- При чем здесь. Я теперь не пью.
- А ты пей, да дело разумей.
- Слышь, так я что-то не понял, дело-то в силе остается?
- Да нет. Не в силе, Колька! Я же тебе толкую, что все это шутка, розыгрыш. Въезжаешь?
- При чем здесь?
Колька Ермолаев мог смотреть с недоверием на очевидные вещи и с фанатизмом на сущий бред. Он видел, что Гайдебуров юлит, чтобы меньше заплатить.
- Я на меньшую сумму не согласен, - сказал Колька. - Я же все рассчитал. На камаз, Иветте.
Гайдебуров увидел его непрошибаемую дикость и незаметно убрал фотографию старика Болотина в карман.
Гайдебуров с усилием вздохнул. Только так можно было заглушить рев предчувствий. Гайдебуров затягивал молчание.
- Я должен кого-нибудь убить, - после долгой паузы убежденно сказал Колька.
"Сумасшедший, - подумал Гайдебуров. - Вот связался! Надо драпать отсюда, пока не поздно".
- Уже поздно, - сказал Гайдебуров. - Давай разбегаться по домам.
- Я должен кого-нибудь убить, - твердил Колька.
- Ну не сегодня же? Надо рекогносцировку провести, то да се.
- Завтра!
- Через недельку, Колька, не торопись.
- Этого старого еврея?
- Нет, другого, Колька.
В первый вечер Колька сидел в скверике у дома зама. Рядом находилась сумка, в которой лежала запеленованная монтировка. Колька надеялся на мощь своих рук, особенно правой руки. Оделся он соответствующим образом: в черную вязаную шапочку, нахлобученную на почерневшие, не отражавшие света глаза, бороду обмотал грязно-лиловым материнским шарфиком, надел теплые материнские варежки, поверх всего - рабочий комбинезон на подкладке, в котором так ни разу и не ремонтировал машину - берег. Осанка Кольки на ломаной скамейке не вызывала интереса прохожих, так как была бомжеской, божеской. Сумка у его ног была продолговатой, потрепанной, с полустертыми линиями "Адидас".
Зам подъехал на своей изумрудной "Тойоте" в девять вечера. Припарковываться он толком не умел. Очень хотелось ему встать между машинами, а не с краю. Он долго мудрил, мигал, крутил колесами и все-таки забрался через поребрик на газон. Не вылезал из машины минут пять. Наконец выбрался с громкой одышкой и начал кружить вокруг колес, заглядывая под днище, затмевая своей невероятно раздавшейся задницей пол-автомобиля. У левого переднего колеса зам минуты на три замер, наклонил голову в кожаной бейсболке набок, поднес руку к щеке и пригорюнился, как баба.