– Рыжий черт, – сказал, смеясь, Долинский. Даша отбросила свои волосы от его лица и проговорила:
– Да вы-таки и черт какой-то.
Долинский сидел смирнехонько и ничего не ответил; Дора, молча, смотрела в сторону и, резко повернувшись лицом к Долинскому, спросила:
– Нестор Игнатьич! А что вам говорят теперь ваши предчувствия? Успокоились они, или нет?
– Это всегда остается одним и тем же.
– Ай, как это дурно!
– Что это вас так обходит?
– Да так, я тоже начинаю верить в предчувствия; боюсь за вас, что вы, пожалуй, чего доброго, не доедете до Петербурга.
– Ну, этого-то, полагаю, не случится.
– Почем знать! Олегова змея дождалась его в лошадином черепе: так, может быть, и ваша откуда-нибудь вдруг выползет.
– Буду уходить.
– Хорошо как успеете! Вы помните, как змеи смотрят на зайцев? Те, может быть, и хотели бы уйти, да не могут. – А скажите, пожалуйста, кстати: правда это, что зайца можно выучить барабанить?
– Правда; я сам видел, как заяц барабанил.
– Будто! Будто вы это сами видели! – спросила Дорушка с явной насмешкой.
– Да, сам видел, и это гораздо менее удивительно, чем то, что вы теперь без всякой причины злитесь и придираетесь.
– Нет, мне только смешно, что вы меня так серьезно уверяете, что зайцы могут бить на барабане, тогда как я знаю зайца, который умел алгебру делать. Ну-с, чей же замечательнее? – окончила она, пристально взглянув на Долинского.
– Ваш, без всякого сомнения, – отвечал Нестор Игнатьевич.
– Вы так думаете, или вы это наверно знаете?
– Дарья Михайловна, ну что за смешной разговор такой между нами!
Даша страшно побледнела; глаза ее загорелись своим грозным блеском; она еще пристальнее вперила свой взгляд в глаза Долинского и медленно, с расстановкой за каждым словом, проговорила:
– Когда А любит Б, а Б любит С, и С любит Б, что этому С делать?
У Долинского вдруг похолонуло в сердце.
– Отвечайте же! Ведь это вы мне эту алгебру-то натолковали, – сказала еще более сердито Дора.
Нестор Игнатьевич совсем не знал, что сказать. «Вот оно! Вот оно мое воспитание-то! Вот он мой характер-то! Ничего не умею сделать вовремя; ни в чем не могу найтись!»—размышлял он, ломая пальцы, но на выручку его не являлось никакой случайности, никакой счастливой мысли.
– А любит Д, и Д любит А! Б любит А, но А уже не любит этого Б, потому что он любит Д. Что же теперь делать? Что теперь делать?
Дора нервно дернулась и еще раздражительнее крикнула:
– Что, вы глухи, или глупы стали?
– Глуп, верно, – уронил Долинский.
– Ну, так поймите же без обиняков: я вас люблю.
– Дора! – вскрикнул Долинский и закрыл лицо руками.
– Слушай же далее, – продолжала серьезно Дора, – ты сам меня любишь, и ее ты не будешь любить, ты не можешь ее любить, пока я живу на свете!.. Чего ж ты молчишь? Разве это сегодня только сделалось! Мы страдаем все трое—хочешь, будем счастливы двое? Ну…
Долинский, не отрывая рук от глаз, уныло качал головою.
– Я ведь видела, как ты хотел целовать мое лицо, – проговорила Дора, поворачивая к себе за плечо Долинского, – ну, вот оно—целуй его: я люблю тебя.
– Дора, Дора, что вы со мной делаете? – шептал Долинский, еще крепче прижимая к лицу свои ладони.
Дорушка не проронила ни слова, но Долинский почувствовал на своих плечах обе ее руки и ее теплое дыхание у своего лба.
– Дора, пощадите меня, пощадите! Это выше сил человеческих, – выговорил, задыхаясь, Долинский.
– Незачем! – страстно произнесла Дора и, сильно оторвав руки Долинского, жарко поцеловала его в губы.
– Любишь? – спросила она, откинув немножко свою голову.
– Ну, будто вы не видите! – робко отвечал Долинский, трепетно наклоняя свое лицо к руке Доры.
Даша тихонько отодвинула его от себя и, глядя ему прямо в глаза, проговорила:
– А Аня?
Долинский молчал.
– Долинский, а что же Аня?
– Вы надо мной издеваетесь, – проронил, бледнея, Долинский.
– Она тебя так любит…
– О, боже мой, какие злые шутки!
– А я люблю тебя еще больше, – досказала Дора. – Я люблю тебя, как никто не любит на свете; я люблю тебя, как сумасшедшая, как бешеная!
Дора неистово обхватила его голову и впилась в него бесконечным поцелуем.
– Небо… небеса спускаются на землю! – шептала она, сгорая под поцелуями.
Лепет прерывал поцелуи, поцелуи прерывали лепет. Головы горели и туманились; сердца замирали в сладком томленьи, а песочные часы Сатурна пересыпались обыкновенным порядком, и ночь раскинула над усталой землей свое прохладное одеяло. Давно пора идти было домой.
– Боже, как уже поздно! – сказал Долинский.
– Пойдем, – тихо отвечала Даша. Они встали и пошли: Даша шла, облокачиваясь на руку Долинского; он шагал уныло и нерешительно.
– Постой! – сказала Даша.
– Что вы хотите?
– Устала я. Ноги у меня гнутся.
Они постояли молча и еще тише пошли далее.
На земле была тихая ночь; в бальзамическом воздухе носилось какое-то животворное влияние и круглые звезды мириадами смотрели с темно-синего неба. С надбережного дерева неслышно снялись две какие-то большие птицы, исчезли на мгновение в черной тени скалы и рядом потянули над тихо колеблющимся заливцем, а в открытое окно из ярко освещенной виллы бояр Онучиных неслись стройные звуки согласного дуэта.
М-me Бюжар на другой день долго ожидала, пока ее позовут постояльцы. Она несколько раз выглядывала из своего окна на окно Доры, но окно это, по-прежнему, все оставалось задернутым густою зеленою занавескою.
Даша встала в одиннадцать часов и оделась сама, не покликав m-me Бюжар вовсе. На Доре было вчерашнее ее белое кисейное платье, подпоясанное широкою коричневою лентою. К ней очень шел этот простой и легкий наряд.
Долинский проснулся очень давно и упорно держался своей комнаты. В то время, когда Даша, одевшись, вышла в зальце, он неподвижно сидел за столом, тяжело опустив голову на сложенные руки. Красивое и бледное лицо его выражало совершенную душевную немощь и страшную тревогу.
– Гнусный я, гнусный и ничтожный человек! – повторил себе Долинский, тоскливо и робко оглядываясь по комнате.
– Боже! Кажется, я заболею, – подумал он несколько радостнее, взглянув на свои трясущиеся от внутренней дрожи руки. – Боже! Если б смерть! Если б не видеть и не понимать ничего, что такое делается.
В зале послышались легкие шаги и тихий шорох Дашиного платья.
Долинский вздрогнул, как вздрагивает человек, получающий в грудь острый укол тонкой шпаги, побледнел как полотно и быстро вскочил на ноги. Глаза его остановились на двери с выражением неописуемой муки, ужаса и мольбы.
В дверях, тихо, как появляются фигуры в зеркале, появилась воздушная фигура Доры.
Даша спокойно остановилась на пороге и пристально посмотрела на Долинского. Лицо Доры было еще живее и прекраснее, чем обыкновенно.
Прошло несколько секунд молчания.
– Поди же ко мне! – позвала с покойной улыбкой Дора.
– Я сейчас, – отвечал Долинский, оправляясь и отодвигая ногою свое кресло.
Вечером в этот день Даша в первый раз была одна. В первый раз за все время Долинский оставил ее одну надолго. Он куда-то совершенно незаметно вышел из дома тотчас после обеда и запропастился. Спустился вечер и угас вечер, и темная, теплая и благоуханная ночь настала, и в воздухе запахло спящими розами, а Долинский все не возвращался. Дору это, впрочем, по-видимому, совсем не беспокоило, она проходила часов до двенадцати по цветнику, в котором стоял домик, и потом пришла к себе и легла в постель.
Темная ночь эта застала Долинского далеко от дома, но в совершенной физической безопасности. Он очень далеко забрел скалистым берегом моря и, стоя над обрывом, как береговой ворон, остро смотрел в черную даль и добивался у рокочущего моря ответа: неужто же я сам хотел этого? Неужто уж ни клятв, ни обещаний ненарушимых больше нет?
Часть третья
Глава первая
Живая душа выгорает и куется
Ничего не было хорошего, ни радостного, ни утешительного в одинокой жизни Анны Михайловны. Срублена она была теперь под самый корень, и в утешение ей не оставалось даже того гадкого утешения, которое люди умеют находить в ненависти и злости. Анна Михайловна была не такой человек, и Дора не без основания часто называла ее «невозможною».