Больше Уинифред ни разу не встречалась с ним в Крокхеме -- только в Лондоне, где вместе с ними был целый свет. Иногда, правда, он ездил туда один; обычно, когда там жил кто-нибудь из друзей. Копался в своем саду. Еще этим летом сад заблистает лазурью воловиков, пурпуром огромных маков; мягко закачают станом на ветру пушистые коровяки, его любимцы, а ночью, под уханье филина, жимолость будет струить свой аромат, сладостный, точно воспоминание. Потом он подсаживался к камину, у которого собирались его друзья и сестры Уинифред, и они пели хором народные песни. Он переодевался в тонкое штатское платье, и его обаяние, красота, упругое совершенство его тела вновь победно проступали наружу. Но Уинифред там не было.
В конце лета его отправили во Фландрию, где шли бои. Он как бы уже простился с жизнью, ступил за ее пределы. Он больше почти не вспоминал свою жизнь, как человек, который готовится совершить прыжок с высоты и глядит лишь туда, где ему предстоит приземлиться.
Он был дважды легко ранен, в первые два месяца. Но оба раза получал царапины, с какими выбывают из строя на день-другой, не больше. Они опять отступали, сдерживая противника. Три скорострельные пушки -- его в том числе,-- прикрывали отход. Окрестность, еще не вытоптанная войной, ласкала глаз. Только воздух, казалось, раскололся на части, и земля лежала, обреченная на смерть. Шли маловажные, рядовые бои, и в одном таком участвовал Эгберт.
Пушки были установлены на невысоком, поросшем кустами бугре, сразу же за деревней. Время от
времени, трудно сказать откуда, доносилась винтовочная трескотня, а за нею, совсем уже издалека, тяжкие удары орудий. Вечерело; в остывающем воздухе тянуло холодом.
Высоко на железной площадке, к которой вели ступени, стоял, высматривая цели, лейтенант и заученно, отрывистым высоким голосом выкрикивал команды. Дистанция -- номер орудия--"огонь!"-- сухо щелкало над головой. Выстрел -- и ствол пушки откатывался назад, гремел выстрел, и в воздухе легким облачком повисал дымок. Потом стреляли два других орудия, и наступало недолгое затишье. Офицер не знал точно, где находятся позиции противника. В густой купе конских каштанов внизу не наблюдалось никакого движения. Лишь где-то не умолкая бухали пушки -- в такой дали, что это вселяло ощущение покоя.
Справа и слева темнели заросли утесника, там и сям в них желтыми искорками проглядывали редкие цветы. Эгберт заметил их почти безотчетно, пережидая минуты затишья. Он был без кителя, и воздух холодил ему руки. Снова рубашка у него на плечах порвалась, и сквозь прорехи просвечивало тело. Он был заляпан грязью, растерзан. Но лицо его оставалось спокойным. Столь многое уходит из сознания, прежде чем сознанию приходит конец . . .
Перед ним, рассекая крутые, травянистые под кустами утесника скаты, бежал большак. Видно было, как на дороге белесо подсыхает грязь в колеях и глубоких рытвинах, оставленных при отходе частью его полка. Теперь здесь все стихло. Звуки, долетающие до слуха, рождались вдалеке. Место, где он стоял, было пока еще объято тишиной и безмятежностью под остывающими небесами; за деревьями, светлая, точно видение, маячила церковка.
Резкий окрик офицера наверху -- и он пришел в движение, бездумно и молниеносно, как машина. Заученный, чисто механический обряд повиновения; служба при орудии. Чисто механические действия у пушки. Они не обременяли собою душу, обнаженную, во тьме своей, для скорби. Когда приходит конец, душа одиноко скорбит над потоком вечности, словно птица над волнами темного моря.
Ничего не видно вокруг; лишь дорога, да придорожное распятие, покосившееся от толчка, да по-осеннему темные поля и леса. На небольшой возвышенности показались три всадника, совсем игрушечные на гребне вспаханного поля. Это были свои. Противник будто в воду канул.
Затишье затянулось. Вдруг, сверху -- отрывистая команда повернуть пушки в другом направлении, и напряженное лихорадочное движение внизу. Но душа была по-прежнему безучастна, одинокая в своей скорби.
И все же именно душа первая уловила новый звук, новый орудийный раскат, глубокий, хватающий прямо за сердце. Обливаясь потом, он ни на мгновение не оторвался от торопливой возни у пушки. Но в душе отозвался новый звук, глубокий -- глубже, чем звуки жизни.
Подтверждением ему возник тонкий, леденящий кровь свист снаряда, внезапно переросший в пронзительный, раздирающий вопль, летящий пронзить оболочку жизни. Слух принял его, но приняла и душа, застывшая в оцепенении. Он облегченно вздохнул, когда снаряд пронесся мимо и упал где-то далеко позади. Послышался хриплый грохот взрыва и голос солдата, окликающий лошадей. Но Эгберт не оглянулся. Он заметил только, что на дорогу внизу легла, точно приношение, веточка остролиста, усыпанная красными ягодами.
Пронесло; на этот раз пронесло. "Куда ты пойдешь, туда и я пойду1". Кому он это сказал -- снаряду? "Куда ты пойдешь, туда и я." Но вот опять родился тонкий свист, и кровь в нем оборвала свой ток и затаилась, готовая его принять. Свист нарастал, похожий на порыв зловещего ветра, и Эгберт потерял способность ощущать что бы то ни было. Но в этот миг, когда время остановилось, он увидел, как снаряд тяжело падает вниз, в скалистые заросли, и оттуда хлынула ввысь земля вперемешку с камнями. Взрыва он как будто не слышал. Комья земли, камни и истерзанные кусты посыпались обратно, и вновь воцарилась тишина. Немцы пристрелялись.
______________
1 Библия. Ветхий Завет. Книга Руфь, 1, 16.
Что же теперь? Отступать? Да. Офицер скороговоркой сыпал команды на последний залп перед отходом. В спешке никто не обратил внимания на новый снаряд. И тогда в тишину, в ожидание, туда, где скорбно застыла душа, ворвались, наконец, гром, и мгла, и вспышка нестерпимой боли, и смертный ужас. Он-то видел, как летит темная птица, летит теперь уже прямо на него. В одно мгновение жизнь и вечность потопил пожар адской боли, а потом навалилась темнота . . .
. . . Что-то слабо забрезжило во тьме, к нему возвращалось сознание, а вместе с ним -- ощущение непосильной тяжести и монотонный звон в ушах. Познать миг смерти! И быть, перед смертью, обреченным нести в себе память о нем. Поистине рок, беспощадный до последнего вздоха.