Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нет, Эгберт положительно не испытывал желания разить немцев во славу англичан. Различие между немецким и английским не было для него различием между добром и злом. Для него это было просто несходство, такое же, как между болотным голубеньким цветком и белым или алым бутоном на кусте. Как между вепрем и медведем, хоть оба -- дикие звери. Бывают люди хорошие по природе, бывают -- дурные, и национальность тут ни при чем.

Эгберт вырос в семье, где такое усваивают с молоком матери. Ненавидеть нацию en bloc1 казалось ему противоестественным. Он мог недолюбливать одного, любить кого-то другого; слово "народ" не говорило ему ничего, одни поступки он не одобрял, другие -- считал естественными; на каждый случай жизни он не имел определенного мнения.

________

1 в целом (франц.).

Но одна благородная особенность была у него в крови. Он не терпел, чтобы ему навязывали

мнение в соответствии с мнениями большинства. У него есть собственный взгляд на вещи, свое особое отношение к ним, и никогда он по доброй воле от них не отступится. Неужели человек должен отступиться от своих подлинных представлений, своего подлинного "я" потому лишь, что так угодно толпе?

То же самое, что тонко и безоговорочно понимал Эгберт, понимал и его тесть, на свой грубоватый, строптивый лад. При всем несходстве, эти двое были истые англичане, и побуждения у них почти совпадали.

Только Годфри Маршаллу приходилось считаться еще и с окружающим миром. С одной стороны, была Германия, одержимая духом военной агрессии; с другой стороны -- Англия, выдвигающая в противовес войне идею свободы и "мирных завоеваний", иначе говоря -- индустриализм. Из двух зол выбирают меньшее; и, поставленный перед выбором: милитаризм или индустриализм, старый Маршалл волей-неволей отдавал предпочтение второму. Старый Маршалл, в душе которого столь живо было врожденное стремление к власти.

Эгберт же попросту отказывался считаться с окружающим миром. Отказывался хотя бы сделать выбор между германским милитаризмом и британским индустриализмом. Не отдавал предпочтения ни тому, ни другому. Что до актов жестокости, он презирал тех, кто их совершает, как выродков с преступными наклонностями. Преступление не связано с национальной принадлежностью.

Но вот -- война! Война -- и точка! Не рассуждения о том, кто прав, а кто не прав,-- сама война. Что ему делать? Идти в армию? Отдать себя в руки войны? Этот вопрос преследовал его не одну неделю. Но не от сознания, что Англия права, а Германия -- нет. Возможно, Германия и в самом деле была виновата, да он-то отказывался делать выбор. Нет, не от воодушевления преследовал его этот вопрос. А оттого, что грянула война.

Его удерживала мысль, что, вступая в армию, он должен отдать себя во власть других людей, смирить свой дух перед духом демоса, духом толпы. Полно -- да надо ли? Надо ли перекраивать жизнь свою и тело по мерке тех, кто как личность заведомо уступает тебе? Надо ли предавать себя власти тех, кто тебя ниже? Предавать самого себя? Надо ли?

И, однако, он знал, что сделает это, признает над собою власть тех, кто ниже его. Он подчинится. Позволит, чтобы им командовали ничтожества, canaille1, унтер-офицерский сброд -- или пусть даже офицерский, какая разница. Им, который рожден и взращен свободным . . . Надо ли?

_____________

1 чернь, сброд (франц.).

Он пошел поговорить с женой.

-- Идти мне в армию, Уинифред?

Она молчала. В ней, как и в нем, все безотчетно и безоговорочно восставало против этого. Но затаенная глубокая обида заставила ее ответить:

-- У тебя трое детей на руках. Ты об этом подумал, хотела бы я знать?

Шел только третий месяц войны, и старые, довоенные представления не успели еще изжить себя.

-- Разумеется. Но для них это не составит особого значения. Буду по крайней мере зарабатывать шиллинг в день.

-- Знаешь что, говори лучше с отцом,-- угрюмо отозвалась она.

Эгберт пошел к тестю. Старик, глубоко им возмущенный, ожесточился сердцем.

-- Для тебя, по-моему, это будет самое лучшее,-- уронил он неприязненно.

Эгберт тут же пошел и вступил в армию, рядовым. Его зачислили в легкую артиллерию.

Отныне у Уинифред появился по отношению к нему новый долг: долг жены перед мужем, который в свою очередь исполняет свой долг перед миром. Она все еще любила его. И знала, что будет любить всегда, если говорить о земной любви. Но теперь она руководствовалась в жизни чувством долга. Когда он приходил к ней -- солдат в солдатской форме,-- она, как подобает жене, покорялась ему. Это был ее долг. Но покоряться безраздельно его страсти она разучилась навсегда. Теперь -- и уже навсегда -- что-то мешало ей: мешало то, что она решила для себя, в глубине души.

Он возвращался обратно в казарму. Облик современного солдата не шел ему. Унылая, жесткая, топорная форма убивала его, погребая под собой изящество его сложения. Унизительная скученность лагерной жизни оскорбляла деликатность, присущую человеку его воспитания. Но выбор был сделан, и он смирился. Неприятное выражение портило его лицо -- выражение человека, который мирится со своим падением.

Ранней весной Уинифред поехала в Крокхем, спеша захватить ту пору, когда выглянут примулы и на кустах орешника повиснут сережки. Теперь, когда Эгберт проводил почти все дни в лагерной неволе, ей было легче его прощать. Джойс не помнила себя от восторга, снова увидев сад и пустошь после мучительных восьми с лишним месяцев лондонской жизни. Она еще хромала. Нога ее еще оставалась в оковах. Но девочка ковыляла повсюду с проворством, нимало не обузданным ее увечьем.

Эгберт приехал в конце недели в своей неуклюжей, жесткой, как наждачная бумага, форме, в обмотках, в уродливой фуражке. Ужасное зрелище! И это лицо, как бы не дочиста отмытое, эта болячка на губе, точно след невоздержанности в еде и питье, точно что-то нечистое попало к нему в кровь. Он до безобразия поздоровел от лагерной жизни. Это ему не шло.

Уинифред ждала его, страстно желая исполнить свой долг, пожертвовать собой; ждала, готовая служить -- солдату, не мужчине. Ему от этого становилось только еще тошней. Эти дни были пыткой для него: память о казарме, сознание, какая его там ждет жизнь, даже вид собственных ног в ненавистном хаки. Словно что-то нечистое проникало к нему в кровь от прикосновения заскорузлой ткани и засоряло ее. И потом -- Уинифред, ее готовность служить солдату, когда мужчину она отвергла. Горечь, словно дорожная пыль, скрипела у него на зубах. И дети, их беготня, возня, их голоса, и все -- с налетом особого жеманства, какое бывает у детей, когда есть няня, есть гувернантка, есть бабушка, которая пишет стихи. И Джойс -такая хромая! Все это, после казармы, казалось ему ненастоящим. Это лишь растравляло ему душу. В понедельник на рассвете он уехал, радуясь, что возвращается к грубой казарменной действительности.

10
{"b":"49329","o":1}