I
В "Поэзии кельтов" Эрнест Ренан отметил некоторые черты, присущие, по его мнению, кельтской расе. Позволю себе несколько цитат – хотя они известны всем и каждому: "Ни одна раса не общалась столь близко с тварным миром, поставленным ниже человека, ни одна раса не полагала, будто это столь важно для жизни духа". Кельтам присущ "своего рода реалистический натурализм", любовь к Природе ради нее самой, живое чувство естественной магии, смешанное с меланхолией, настигающей человека, едва он остается с природой один на один, и ему кажется, будто он слышит голос, раскрывающий тайну, откуда пришел человек в этот мир и какая участь ему здесь уготована. "Они терзают себя, ошибочно почитая грезы реальностью", и "воистину, их дар воображения, в сравнении с воображением, каким знала его античность, предстанет бесконечностью в сравнении с чем-то конечным и ограниченным". "Для этих народов история облеклась в одну нескончаемую жалобу – и по сей день вспоминают они о своем изгнании и бегстве за море". "Если кельты порой и кажутся веселы, все равно за улыбкой их уже проблескивает слеза. Их застольные песни кончаются как элегии; ничто не сравнится с радостной скорбью кельтских народных мелодий". Мэтью Арнольд в "Кельтской литературе" также называет страсть к Природе, дар воображения и меланхолию характерными чертами кельтского характера, однако описывает их значительно подробнее. Страсть кельтов к природе проистекает не столько из осознания ее "таинственности", сколько – "красоты", и это прибавляет Природе "очарования и магии"; воображение кельтов и свойственная им меланхолия – что-то вроде "страстного, бурного, необузданного мятежа против тирании факта". Кельтская меланхолия имеет мало общего с меланхолией Фауста или Вертера, – у них-то к тому есть причина, а кельтами движет нечто "неизъяснимое, дерзкое и титаническое". Формулы эти у всех на слуху – их знают едва ли не лучше ренановых, на слуху и фрагменты стихов и прозы, которые Мэтью Арнольд приводит, дабы показать, что всякий раз, когда произведение английской литературы обладает названными качествами, оно восходит к некому кельтскому источнику. Думаю, никто из нас, пишущих об Ирландии, не станет оспаривать правоту этих суждений, но стоит задуматься о том, что из указанных качеств нам во благо, а что – во зло. Ибо, если этого не сделать, рано или поздно нам угрожает безумие, и враги выкорчуют наши розовые сады, а на их месте разобьют капустные грядки[1]. Может статься, нам пристало сформулировать аргументы Ренана и Мэтью Арнольда заново.
II
Когда-то все народы верили, что деревья – это богини и боги, и они могут принимать человеческий или фантастический облик и танцевать среди теней; что олени и вороны, лисы, медведи и волки, облака и озера – все сущее под солнцем и луной – как и сами луна и солнце, столь же божественны и изменчивы. В радуге древние видели пренебрежительно отброшенный богом охотничий лук; в раскатах грома им слышался грохот разбиваемого глиняного кувшина, которым боги носят воду, или шум колес несущейся в небе божественной колесницы; а когда над их головой внезапно пролетала стая диких уток или воронья, они считали, что это мертвые спешат к месту успокоения; и покуда они были склонны в любой былинке прозревать великую тайну, они верили, что достаточно мановения руки или взмаха священной ветвью, чтобы погрузить в смятение сердце и заставить луну укрыться тенью затмения.
Литературы древности изобилуют подобными образами, а поэты народов, и поныне не утративших этот взгляд на мир, могли бы сказать о себе вслед за автором "Калевалы": "песням моим я учился у множества птиц, у множества вод"[2]. В "Калевале" мать оплакивает утопленицу-дочь, которой смерть показалась милее брака с постылым стариком, – слезы ее столь обильны, что становятся тремя реками, из вод их встают три скалы, на вершине же тех вырастают три березы, в кронах их сидят три кукушки и поют: одна – "любовь, любовь", другая "жених, жених", третья же – "утешение, утешение"[3]. Создатели саг придумали белку, снующую вверх-вниз по стволу священного ясеня Игдрасиль: она доносит слова дракона, оплетающего корни древа, орлу, сидящему в кроне, и слова орла – дракону[4]; пусть слагатели саг не столь архаичны, как создатели "Калевалы": они жили в более населенном и сложном мире, и постепенно проникались тягой к абстрактному мышлению, уводящей человека от красоты, явленной зримо, но тем самым они, возможно, все больше теряли навыки бесстрастного созерцания, которое одно лишь способно увести человека за границы транса и заставить деревья и тварей живых, и всякую вещь говорить голосами человеческими. В этом смысле древние ирландцы и валлийцы не столь архаичны, как создатели "Калевалы", и все же они ближе к архаике, чем авторы саг, отсюда и своеобразие цитируемых Мэтью Арнольдом примеров, где больше "природной магии" и "чувства тайны", чем любования "красотой" природы. Во времена, когда он писал свой труд, народные песни и поверья знали значительно хуже, чем ныне, и мне кажется, вряд ли Арнольд мог понять, что наша "природная магия" – это лишь древняя религия, бытовавшая когда-то во всем мире: уходящее в незапамятные времена поклонение Природе и трепетный перед ней восторг, – восторг, что витает над всяким исполненным истинной красоты местом, проникая в человеческое сознание. Эта религия древности – в пассажах "Мабиногион", где рассказывается о сотворении Блодьювидд: само ее имя означает "подобная цветам". Гвидион и Мат создали ее из "чар и грез", "из цветов". "Они взяли цвет дуба, и цвет таволги и ракитника и сотворили из него прекраснейшую и грациознейшую девушку, и крестили ее святым крещением, дав ей имя Блодьювидд"[5]; эту религию можно найти в не менее красивом пассаже о пламенеющем дереве, чья красота наполовину происходила от вида причудливо трепещущих листьев, столь живых и прекрасных, что не уступали живостью и красотой пламени: "И увидели они высокое дерево на берегу потока, и одна сторона его была охвачена пламенем от корней до кроны, тогда как другая зеленела и покрыта была тучной листвой". Все это очевидно прочитывается в цитатах из английских поэтов, которые Мэтью Арнольд приводит в доказательство того, сколь многим английская литература обязана кельтам; это заметно в строках Китса: " Окно распахнуто на пенный океан – и где-то там чудесного народа земля, – но путь к ней позабыт"[6], в его же "валах морских, что с пастырской заботой смывают грех земли"[7]; в шекспировых "мозаиках полов небесных", что "выложены золотом ярчайшим", в его Дидоне, стоящей "на диком берегу", с "ивовой ветвью в руке", которой она, желая "вернуть возлюбленного в Карфаген", чертит в воздухе ритуальные знаки, – как то делали в древности поклонявшиеся Природе и духам Природы. В этих, как и во многих других примерах, приводимых Арнольдом, мы видим восхищение и благоговейное удивление верующих, вдруг оказавшихся среди сонма богов. Таковы восхищение и удивление, сквозящие в "Мабиногион" при описании красавицы Олвен: "Волосы ее были желтее цветов ракитника, а кожа – белее морской пены, руки ее прекраснее лилий, цветущих в лесу над гладью ручья"[8]. Таковы удивление и восхищение, звучащие в строках:
Встретимся ли мы на вершине холма, в долине или в лугах,
У колодца, или там, где спешит ручей,
Или на узкой полоске песка на берегу морском?