— Надеюсь, вы сумеете найти себе новое занятие, — сказал я.
— Помощником плотника? Годилось для Иисуса, а мне нет. Деньги я вам верну.
— А что прикажете делать с этим? — спросил я, указав на груду опилок.
— Набейте ими подушку или устройте в них муравейник.
— Захватывающий был романище! — сказал я.
— Да. Интересно, чем бы он все-таки закончился?
— Если вы когда-нибудь придумаете концовку, сообщите и мне, хорошо?
— Не рассчитывайте на это. Всего хорошего.
Он вышел, оставив у меня в кабинете два мешка гранулированного опус-магнума.
— И что же мы с этим будем делать? — поинтересовалась появившаяся в дверях Эльза.
Я чихнул, потом еще и еще раз. Стол опустел, а воздух наполнился мелкими опилками.
— «Унесенные ветром» [51]? — спросила она.
— Нет. Джек Керуак, «На дороге». [52]Принесите, пожалуйста, веник.
Мандарин
Tangerine (2002)
Как-то поздним вечером, примерно с год тому назад, я ужинал в дорогом ресторане, испытывая довольство самим собой и своим местом в этом мире (совсем недурное чувство для человека, которому уже перевалило за семьдесят). Потягивая второй бокал вина, я взглянул на официанта — до этого его присутствие оставалось незамеченным, так как он был все время далеко или находился у меня за спиной.
Это было как в кино, когда пленка внезапно стопорится в проекторе и изображение застывает. У меня захватило дух.
Я знал его когда-то. И не виделся с ним целую вечность. Он был моих лет, и все же его можно было узнать. Поэтому, когда он подошел к столику, чтобы долить в мой бокал вина, я рискнул обратиться к нему со словами:
— Мне кажется, мы с вами знакомы.
Официант посмотрел мне в лицо и отрицательно покачал головой.
— Не думаю. Вероятно, вы обознались…
Тот же лоб, та же стрижка, те же глаза, что и полвека назад.
— В последний раз мы встречались еще до войны, пятьдесят семь лет назад.
Официант отвел глаза в сторону и на мгновение задумался.
— Нет, мне кажется…
— Тридцать девятый год, — сказал я. — Мне было тогда девятнадцать. Мы были сверстниками.
— Тридцать девятый? — Он принялся изучать мое лицо. — Честно говоря, я вас не помню…
— Тогда у меня еще были светлые волосы, да и весил я фунтов на сорок меньше. Денег на приличную одежду у меня тогда не было, и я появлялся в центре только субботними вечерами, чтобы послушать выступавших в парке уличных ораторов. Мне нравилось следить за их бесконечными прениями.
— Першинг-Сквер, — едва заметно улыбнулся официант. — Да, точно. Я туда тоже любил похаживать. Лето тридцать девятого. Першинг-Сквер…
— В ту пору все мы были совсем еще детьми — одинокими, никому не нужными детьми.
— Девятнадцатилетние всегда одиноки. Чего только мы не делали, чтобы развеять чувство одиночества!
Мне все-таки удалось задеть его за живое.
— В нашей компании было пять-шесть молодых ребят. Денег у нас не было, и мы просто шлялись по городу, заглядывая иногда в пивнушки. Пиво тогда продавали только тем, кто показывал удостоверение личности, и поэтому мы ограничивались колой. Заплатишь двадцать пять центов и целый час сидишь в баре, разглядывая посетителей…
— «Петрелли»… — мечтательно произнес официант. — Сто лет не вспоминал этот бар. А вот вас я что-то не припомню… Звать-то вас как?
— Мое имя вам ничего не скажет. Да мы и не называли друг друга по именам — «привет», и только. Впрочем, у нас были клички. Карл, Дуг, Малыш… Если не ошибаюсь, вас мы называли Рамоном.
Официант скомкал полотенце.
— Откуда вам это известно? Должно быть, вы слышали…
— Ничего я не слышал — просто вспомнил. Вас ведь называли Рамоном, не так ли?
— Говорите потише.
— Да или нет? — спросил я тихо.
Он коротко кивнул.
— Мне было очень приятно с вами поговорить, но я…
Он явно тяготился этим разговором, но тут мне на ум пришло еще одно воспоминание.
— Мы впятером или вшестером бродили по городу и как-то зашли поесть сандвичей в закусочную «Френч Дип» возле мэрии. Парень, который нас угощал, то и дело смеялся и пел. Вы не помните, как его звали?
— Сонни, — сказал внезапно официант. — Сонни. В то лето он постоянно пел одну и ту же песенку!
— «Мандарин»!
— Ну у вас и память!
— Мандарин…
Написал эту песенку Джонни Мерсер, [53]а пел ее Сонни.
В ту ночь именно он водил нас по улицам ночного города.
— Мандарин…
Мы стали называть его Мандарином, потому что это была его любимая песенка, он пел ее все лето. А осенью все мы отправились на войну. Никто не знал ни его настоящего имени, ни того, где он жил или откуда он был родом. Мы видели его только по пятницам и субботам, когда он важно, словно вельможная дама, сходил с трамвая, напевая свою обычную песенку.
Мандарин. Сонни. Имя неизвестно. Он был довольно высоким — около шести футов — и очень худым (сам он называл себя не иначе как стройным). Спустившись, он попадал в наше окружение, и был теплый летний вечер — погода, казалось, изменялась по мановению его изящных рук с тонкими пальцами, сжимающими длинный мундштук, которым он, смеясь, указывал на силуэты зданий, на деревья или, скажем, на нас. Он смеялся решительно над всем, и мы смеялись вместе с ним, ибо жизнь в ту пору казалась нам чем-то чертовски забавным.
Мандарин. Сонни. Да, как графиня, выходил он из ставшего неожиданно королевским экипажем трамвая и шествовал по парку, притягивая к себе одиноких юнцов, которые следовали за ним, почти не разговаривая, не сводя с него глаз.
Нам казалось в то лето, что еще немного — и произойдет нечто очень важное и нам скажут не только, где мы и кто мы, но и куда нам следует идти. Сонни устраивался в самом центре выложенной красным кирпичом площади, принимая это за свое естественное право, и, надменно оглядевшись по сторонам, тыкал мундштуком в ораторов, превозносивших добродетели Сталина или Гитлера, — чума, мол, на оба ваших дома.
Когда Сонни прибывал на эти ристалища, его сопровождало не меньше полудюжины молчаливых спутников, шедших ему в кильватер. Он не смотрел на них, но принимал их присутствие как некий наряд, который полагается носить на этом забавном представлении. Он слушал речи, закрыв глаза. Они делали то же самое.
К их числу принадлежал и я.
Имен друг друга мы не знали. Конечно же, кто-то звался Питом, кто-то Томом, а кто-то и Джимом. Лишь однажды какой-то молокосос назвался Г. Бедфордом Джонсом [54], но он наверняка врал, поскольку в десять лет мне доводилось читать в «Аргози» романы писателя, носившего точно такое же имя.
Да и кому были нужны все эти имена, если по выходным Сонни давал нам все новые клички? Один из нас получал прозвище Шприц, другой — Крошка, третий — Старейшина, еще один — я — был Инопланетянин, а иногда он и вовсе обращался к своему ночному дозору «шайка» или «кадеты», а то и просто «парни» или «одинокие сердца».
Я практически ничего не знал о своих приятелях, которые вообще-то и приятелями не были — просто загулявшие допоздна туристы из разных городов. Спустя много лет я описывал Лос-Анджелес и восемьдесят или девяносто маленьких окрестных городков как восемьдесят пять апельсинов, стремящихся к обретению некоего общего центра тяжести. Тогда же, в конце 1939 года, мне было известно всего два места, которые могли стать таким центром: раскаленная от бесконечных политических баталий площадь Першинг-Сквер и Голливуд с эктоплазмой его слоняющихся с место на место в поисках любовных связей обитателей.
Бродившие по предвоенному Лос-Анджелесу молодые люди пребывали в уверенности, что все окрестные красотки мечтают единственно о том, чтобы затащить их в постель (чего, с другой стороны, никогда не происходило), и поэтому в преддверии уикенда подолгу изучали свое отражение в зеркале. Компанию объединяли именно инстинкты, но не интеллект. И Сонни.