- Неправильно, - говорит, - вы рассуждаете, старший сержант Тимохин. За зверски убитую семью бойца Кунина, за мучение и горе всех наших людей Советская Армия мстит фашистам беспощадно. Миллионы оккупантов нашли себе могилу в нашей земле. Ужасы войны пришли теперь на немецкую землю. Однако, - говорит, - самосуд здесь ни при чем. То, что боец Кунин не совершил кровавой расправы над немецкой семьей, - это вполне нормально. Иначе он уподобился бы тому зверюге, который убил его невинных родичей. И тогда мы бы его поступок не на политзанятии обсуждали. Вы, - говорит, меня поняли, старший сержант Тимохин?
- Так точно, - говорю, - товарищ лейтенант. Понял я вас. Но не до конца. Свое понятие у меня все равно осталось.
- Ах, так, - говорит замполит, - это меня удивляет.
Тут замполит объявил мне и Кунину свое насчет нас приказание.
- Отныне, - говорит, - будете в моей штурмовой группе. И воевать будете до конца войны под моим личным присмотром.
Приказ есть приказ. Его даже в смысле непонимания обсуждать не станешь.
Замполит ушел. Мы, где кто сидел, полегли спать. Тут же все и захрапели под грохот канонады.
На другой день переняли мы опять у соседней роты эстафету и втянулись в бой за очередную улицу. Тяжелый в этот день был бой. Фашисты, видать, окончательно отчаялись. Потерь в роте опять немало было. Правда, в нашей штурмовой группе погиб только Мишка Кунин. Видать, судьба. Не разбил бы он зеркало - воевал бы себе в своем взводе, авось и жив остался бы. Пока я его к санитарам на всякий случай оттаскивал и пока доктор не подтвердил окончательно, что он помер, приотстал я от своих. Пошел назад по панели. Иду как бы уже в тылу - метров за четыреста от боя. Вдруг вижу: вкатывается на данную улицу тяжелое орудие на гусеничном ходу. Тягач его притянул. Смотрю - бойцы разворачивают эту пушку посреди мостовой, невдалеке от меня, начинают готовить к стрельбе, ящики со снарядами раскладывают... Ну, думаю, по центру логова сейчас жахнет. И верно: один выстрел, другой, третий... Я сперва уши зажимал и глаза зажмуривал. Потом открыл глаза и увидел, что на снарядах, которые подносчики заряжающему подают, большими буквами написано: "За Ленинград". Что я тут пережил этого, конечно, словами описать нельзя. Могу только дать справку: слезы у меня на глаза набежали и дыхание перехватило. Подбежал я к пушке и давай кричать:
- Братцы-ленинградцы! Какими судьбами?!
- Дорогами войны, - говорят. - Здорово, пехота!
- Вот, - говорю, - встреча-то! Я ведь тоже в качестве отдельной части сюда с Ленинградского прибыл! Вот, - говорю, - братцы, до какой радости мы дожили - встретились на улице Берлина!
- Да, - говорят, - и на нашей улице настал праздник!
- Братцы-ленинградцы, - говорю я им, - дорогие товарищи артиллеристы! Дайте мне хоть один выстрел произвести.
- Нельзя, - говорят, - пехота. Тут точный навык нужен.
- Братцы, - докладываю я им, - поймите: я зарок дал - беспощадно отомстить за Ленинград именно в самом ихнем Берлине... А тут такой случай - свой ленинградский снаряд в центр логова послать. Это же единственный у меня шанс за всю жизнь...
Поняли они меня. Ленинградцы все же, земляки. Командир орудия и говорит:
- Ладно, надо уважить такую причину. Заряжать, конечно, мы тебе не можем предоставить. А подносчиком снарядов на два-три выстрела становись...
Упрашивать меня не пришлось. Перекинул я автомат за плечо. Снаряд поднял с трудом. Хоть и не очень он был толстый, но длинный. Вес такой, что не на килограммы, а уже на пуды мерить надо. Тяжелый! Но это-то мне и радостно. Стою, держу снаряд на обеих руках. Держу и, как ребенка, к себе прижимаю, к груди, жду от командира орудия команды. Вот грохнул очередной выстрел, еще без меня заряженный. Замок орудия отшатнулся, пустая гильза со звоном покатилась по берлинской брусчатке. Из ствола за ней туча горячего дыма вырвалась... Ну, думаю, вот-вот. Сейчас уже и я внесу свой вклад! Только вдруг в этот самый, в такой остро волнующий момент с верхнего этажа ближайшего дома высовывается наш офицер в странной позе: одной рукой он дает флажком отмашку, в другой руке у него телефонная трубка зажата. Ею он тоже зачем-то размахивает. При этом кричит он своим артиллеристам:
- Отставить огонь! Отставить огонь!
"Ясно, - думаю, - наши там, в центре, вперед рванулись, надо огонь переносить, новые ориентиры от наблюдателей получить". Скоро, однако, пришлось мне снаряд положить обратно в ящик. Оказалось, это война в Берлине кончилась. Берлинский гарнизон скапитулировал.
В первый момент я не мог ни пошевелиться, ни слова вымолвить. Вот, думаю, незадача! Ну, хоть бы еще одну минуту, хотя бы еще полминуты война в Берлине продлилась, и я бы свой личный снаряд на голову фашистов обрушил...
Потом я, само собой, вместе со всеми начал радоваться победе в Берлине. И с артиллеристами перецеловался, и пилотку вверх подкидывал, и из автомата в воздух палил...
В роте своей, когда туда прилетел, то же самое до одури радовался.
Если взять весь тот день до позднего вечера, то могу сказать без ошибки: пилотку вверх не меньше тысячи раз подбрасывал, в воздух очередей не меньше полсотни выпустил. Глотку от кричания "ура!" насквозь прорвал. В качаниях участвовал бесконечно. Аж руки онемели. Шутка сказать, не только офицеров, но и всех солдат полка надо было перекачать. А ведь каждого вверх раз по десять подкидывали. Когда своих перекачали, проходящих мимо военнослужащих стали хватать. Генерал-майора какого-то из "виллиса" вытащили и в воздух раз пять запузырили... А целование происходило повальное!
Когда к ночи я лег спать, то долго еще думал. С горечью в сердце вспоминал я Мишку Кунина, который не дожил всего один час до победы над берлинским гарнизоном. Вспоминал тех, кто еще меньше не дожил. Сколько их - погибших за минуту, за полминуты, за секунду до сигнала отбоя?! И так мне опять стало и больно, и досадно оттого, что не успел я свой снаряд по фашистам использовать... "Нет, нет, - решил я, - не во всем абсолютно прав замполит Самотесов! Мое чувство подсказывает мне, что должен я свою священную месть совершить, что все равно своего случая дождусь. Пусть запомнят здесь, в Берлине, русского солдата Ивана Тимохина! Пусть знают, что он, Иван Тимохин, проще говоря - я, человек не злой, но уж ежели его, меня то есть, разозлить, ежели только его разозлить..." Вот на таких зловещих мыслях я тогда и заснул.