(Кружится, обуреваемый хохотом.) Ах, куда же мне деваться с радостью моею?
Ах, куда же мне пойти с вестью моею – для нее мало места на земле. Восток и запад, север и юг, смотрите и слушайте – Давид, радующий людей, – убит людьми и богом. И на смрадный труп его ногою стану я – Анатэма. (К небу.)
Ты слышишь? Возрази, если можешь. (Попирает ногою тело Давида.)
И вот слышится стон из-под ноги, и вот, дрожа и колеблясь странно, поднимается седая окровавленная голова.
(Отступая.) Ты еще жив? Солгал и здесь?
Давид (ползет). Я к вам. Подожди же меня.
Сура. Я сейчас.
Анатэма (нагибаясь, с любопытством рассматривает). Ползешь?.. Как и я? – Собакою? – За ними?
Давид (в смертном томлении). Ой, я не дойду, понесите же меня, Нуллюс. Разве я говорю, что меня не надо побить камнями, – ах, ну и пусть меня побьют камнями. Понесите же меня, Нуллюс! Я тихо лягу на пороге, я только взгляну в щелочку, как кушают… маленькие дети… Ой, борода, Ой, страшная борода… Ой, не бойся, мой маленький, – ты один умный, ты один смеешься. Деточки мои, мои маленькие деточки.
Анатэма (топая ногой). Ты ошибаешься, Давид. Ты мертв. И мертвы дети. Земля мертва – мертва – мертва. Взгляни.
С усилием Давид встает и смотрит, простирая уже слабые, полумертвые руки.
Давид. Я вижу, Нуллюс. Мой старый друг… мой старый друг, побудьте здесь, я прошу вас, а я пойду к ним. Знаете ли, Нуллюс… (Путается.)
Кажется, я нашел одну копейку… (Смеется тихо.) Я же говорил тебе, Нуллюс, взгляни на эту бумагу… Абрам Хессин мой друг… (Убедительно.) Абрам Хессин мой друг. (Падает и умирает.)
В отдалении, замирая, сдержанно грохочет гром, словно по огромным каменным ступеням нисходит кто-то, одетый в тяжкие железа. Уже темно от черных клубящихся туч, но затихает порывистый ветер; до самой воды спустилось красное солнце и, в прорыве облаков, показало свой округленный верх, свою как бы стынущую огромную близкую массу. И скрылось.
Анатэма (наклонившись). Теперь правда? Умер? Или опять лжешь? Нет – честная смерть. Дай кулак. Разожми. Не хочешь? Но ведь я сильнее. (Встает и рассматривает что-то в руке.) Копейка. (Бросает презрительно. Ворошит ногою труп Давида.) Прощай, глупец. Завтра твой труп найдут здесь люди и схоронят пышно по обычаю людей. Добрые убийцы, они любят тех, кого убивают. И из тех камней, которыми тебя побили за любовь, они построят высокий – кривой – и глупый памятник. А чтобы оживить его нелепо-мертвую громаду – меня посадят на вершине. (Смеется. Сразу обрывает смех и становится в надменно-актерскую позу.) Кто вырвет победу из рук Анатэмы? Сильных я убиваю, слабых я заставляю кружиться в пьяном танце – в безумном танце – в дьявольском танце. (Ударяет ногою по земле.) Смирись, земля, и дары принеси мне покорно: убивай – жги – предательствуй, человек, во имя господина твоего.
По морю крови, пахнущей так сладко, на красных парусах, сверкающих так жарко, направляю я мою ладью… (К небу. б ыстро.) К тебе за ответом. Не собакою, ползающей на брюхе, – знатным гостем, владетельным князем земли причалю я к твоим немым берегам. (Величественно.) Приготовься. Я – точного потребую ответа. Ха-ха-ха! (Со смехом скрывается во тьме.)
Занавес
Седьмая картина
Ничего не произошло. Ничего не изменилось. Все так же тяжко подавляют землю железные, извека закрытые врата, за которыми в безмолвии и тайне обитает начало всякого бытия, Великий Разум вселенной. И все так же безмолвен и грозно неподвижен Некто, ограждающий входы, – ничего не произошло, ничто не изменилось. Ужасен серый свет, немой, как серые камни, ужасно место – но Анатэма любит его. И вот снова показывается он; но не ползет он на брюхе собакою, не прячется за камни, как вор – как победитель, надменной поступью, медлительной важностью движений он старается закрепить свою победу. Но так как никогда не может быть правдивым дьявол и нет предела сомнениям его, то и сюда он вносит вечную раздвоенность свою: идет, как победитель, а сам боится, закидывает голову кверху, как властелин, а сам смеется над преувеличенною важностью своей; мрачный и злой шут – он тоскует о величии и, принужденный к смеху, ненавидит смех. Так, важничая чрезмерно, доходит он до середины горы и ждет в горделивой позе. Но как огонь сухое дерево, – пожирает безмолвие его неуверенную важность – и уже торопится он, даже не выдержав паузы, как плохой музыкант, скрыть себя и свои сомнения и свой ненавистный страх в густой чаще шуток, крика громкого и торопливых жестов. Топает ногой и кричит притворно-грозным голосом.
Анатэма. Почему нет труб и торжества? Почему закрыты эти старые и ржавые ворота? и никто не подает мне ключей? Разве в порядочном кругу так принято встречать именитого гостя, владетельного князя дружественной нам земли? Один швейцар, видимо, заснувший, и больше никого. Плохо. Плохо.
(Хохочет. И, натягиваясь истомно, присаживается на камень. Говорит кротко и манерно-устало.) Но я не тщеславен. Трубы, цветы и крики – все это пустяки!
Я сам слышал, как однажды трубили славу Давиду Лейзеру, – а что из этого вышло? (Вздыхает.) Грустно подумать. (Насвистывает грустно.) Ты слыхал, конечно, какая неприятность постигла моего друга, Давида Лейзера? Помнится, когда последний раз болтали мы с тобою – ты еще не знал этого имени… Но теперь ты знаешь его? Гордое имя! Когда я уходил с земли, вся земля миллионом голодных глоток выкликала это славное имя: Давид-обманщик!
Давид-предатель! Давид-лжец! При этом, как мне показалось, некоторые весьма несдержанно упрекали и еще кого-то. Ведь не от своего имени действовал так неосторожно мой честный, безвременно погибший друг. (Некто молчит. И, дыша злобою, с торжеством уже не притворным, Анатэма кричит.) Имя! Имя того, кто погубил Давида и тысячи людей. Я Анатэма, у меня нет сердца, на адском огне высохли мои глаза, и нет в них слез, но если б были они – я все их отдал бы Давиду. У меня нет сердца – но было мгновение, когда что-то живое шевельнулось в моей груди, и я испугался: разве может родиться сердце? Я видел, как погибал Давид и с ним тысячи людей, я видел, как в пучину небытия, в мое жилище мрака и смерти низвергался его дух, черный, свернувшийся жалко, как дохлый червяк на солнце… Скажи, не ты ли погубил Давида?
Некто, ограждающий входы. Давид достиг бессмертия и живет бессмертно в бессмертии огня. Давид достиг бессмертия и живет бессмертно в бессмертии света, который есть жизнь.
Пораженный Анатэма падает на землю и мгновение лежит неподвижно. Затем поднимает голову, яростную, как у змеи. Затем встает и говорит со спокойствием безграничного гнева.
Анатэма. Ты лжешь. Прости меня за дерзость, но ты – лжешь. Конечно, власть твоя безмерна – и дохлому червяку, почерневшему на солнце, ты можешь дать бессмертие. Но справедливо ли это будет? Или лгут числа, которым подчиняешься и ты? Или все весы показывают ложно, и весь твой мир одна сплошная ложь? – жестокая и дикая игра в законы, злой смех деспота над безгласием и покорностью раба? (Говорит мрачно, в тоске бессмертной слепоты.) Я устал искать. Я устал жить и мучиться бесплодно, в погоне за ускользающим вечно. Дай мне смерть – но не терзай неведением меня, ответь мне честно, как честен я в моем восстании раба. Не любил ли Давид? – Ответь. Не отдал ли душу Давид? – Ответь. И не камнями ль побили Давида, отдавшего душу? – Ответь.
Некто. Да. Камнями побили Давида, отдавшего душу.
Анатэма (мрачно усмехаясь). Пока ты честен и отвечаешь скромно. Не утолив голода голодных – не дав зрения слепым – не вернув жизни безвинно умершим – произведя раздоры, и спор, и кровопролитие жестокое, ибо уже поднялись люди друг на друга и во имя Давида производят насилия, убийства и грабеж, – не проявил ли Давид бессилия любви и не сотворил ли он великого зла, которое числом можно исчислить и мерою измерить?