Беседка. С белыми столбиками, ажурной решеткой и закругленной крышей. Знакомая беседка – та самая, откуда так хорошо было любоваться на Реку из дроздовского парка.
Пелагия еще не решила, хорошо это или плохо, что течение вынесло ее именно к Дроздовке. Конечно, знакомые люди помогут охотней, чем незнакомые, но зато и сраму перед ними больше.
Деревья в парке стояли вымокшие, унылые. От земли подплывал белесый туман, пока еще негустой, но понемногу плотнеющий. Зябко, промозгло. А до настоящего рассвета оставалось все-таки еще далековато. Что делать?
Пелагия вприпрыжку, стуча зубами, бежала по аллее к дому. Как-нибудь досидеть до утра, затаиться во дворе, и когда Таня или кто другой из женской прислуги выглянет, тихонько позвать. Больше ничего и не оставалось. Не врываться же в таком непристойном виде, со слипшимися рыжими космами, к генеральше среди ночи.
Пристроилась возле баньки. Подергала дверь – жалко, заперта, а то все потеплее было бы. Под открытым небом что-то уж совсем пробирало, и прыжки не помогали.
И тут сестра вспомнила про будку садовника. Уж та-то точно не закрывается.
Побежала обратно по аллее. Сырая рубаха противно липла к ногам.
Вот и домик. Так и есть – дверь не заперта.
Пелагия вошла в темный закуток. Осторожно, чтобы не наступить на острое, добралась до угла и села. Хоть сухо, и то слава Тебе, Господи.
Мало-помалу рассветало. Стало видно щели в дощатых стенах, инвентарь: грабли, лопаты, тяпки, топор, мотыги.
Мотыги? Как сказала Наина Георгиевна? Живая осина и мотыга?
Это в каком же смысле?
Поскольку заняться все равно было нечем, Пелагия принялась вертеть странные слова и так, и этак. Стало быть, на фотографии под названием «Дождливое утро» была запечатлена какая-то мотыга и еще осина. Живая. А какие еще бывают осины, мертвые, что ли?
Должно быть, умирающая барышня бредила. Хотя нет – слова были произнесены в ответ на заданный Пелагией вопрос.
Осин в парке достаточно, и все одна живее другой.
Ах нет! Сестра аж привстала. Одна-то точно была неживая – та, возле которой лежал невинно убиенный Закусаюшка. Может быть, княжна говорила про это деревце? Мол, на снимке оно еще живое? Но что в этом особенного, и при чем здесь мотыга?
Пелагия уже не могла сидеть на месте, одолеваемая самыми различными предположениями. А зачем сидеть на месте, если можно пойти и посмотреть?
Она выбралась из будки, побежала рысцой туда, где торчало из земли засохшее деревце. Здесь, в парке, все ей было знакомо, не мешали ни сумерки, ни туман, и через минуту монахиня оказалась у достопамятного английского газона, рядом с которым съежилась мертвая осинка.
Что же в ней такого?
Пелагия присела, потрогала сморщенные листочки, провела ладонью сверху вниз по гладкому стволу. Что это тут, у корней, подрыто? Ах да, это Закусай лапами разгреб.
Да нет, пожалуй что одному щенку столько было не нарыть.
Инокиня уткнулась носом в самую землю, разглядывая ямку.
Вспомнилось, как в самый первый день садовник Герасим сказал, что несмышленыша Закусая тятька с дедом приучили землю жрать. Уж не здесь ли?
Если приглядеться, и трава с этой стороны от осины была не такая, как вокруг, – пониже и пожиже.
Что тут могло заинтересовать псов?
Пелагия взяла щепку, стала ковырять землю – та подавалась плохо. Быстрее получится, если сбегать в будку за лопатой.
Так и поступила. Но взяла не лопату, а мотыгу, ею рыть сподручнее.
Поплевала на руки, как это делали землекопы, когда проводили на архиерейское подворье водопроводную трубу, размахнулась, ударила, отгребла. Потом еще и еще. Дело пошло быстро. Ударе на десятом Пелагия и дрожать перестала – согрелась. Туман клубился над травой, поднимаясь от щиколоток к коленям.
Заступ вошел во что-то хрусткое, как в капусту. Пелагия потянула – на лезвии повисло нечто круглое, темное, размером с детскую голову. От оцепенения рассудка и невесть откуда взявшегося звона в ушах инокиня не сразу поняла, что это оно самое и есть – именно детская голова: желто-лиловая, со слипшимися светлыми волосами и скорбно ввалившимися глазницами.
Шлепнув губами, Пелагия отшвырнула мотыгу с кошмарной находкой в сторону, да так порывисто, что поскользнулась на мокрой земле и сверзлась в самой ею вырытую яму. Подвывая, полезла оттуда, ухватилась за холодный, склизкий корень, а тот взял и легко вышел из земли.
И увидела Пелагия, что никакой это не корень, а кисть руки – волосатая, с синими ногтями, и вместо безымянного пальца малая культица.
Тут в глазах у бедной инокини потемнело, потому что есть же предел человеческому терпению, и, слава Богу, ничего больше Пелагии пугаться не пришлось – она сомлела, обмякла, сползла на дно ямы в глубоком обмороке.
X
Борзой щенок
Открыв глаза, Пелагия увидела над собой небесный свод. Он был темно-синий, низкий, усыпанный тусклыми неподвижными звездами, и держался так, как описано в старинных книгах, – на четырех столпах. Это подтверждало неправоту Коперника, что сестру нисколько не удивило, а отчего-то даже обрадовало. Над лежащей, заслонив собой изрядный кус небесной сферы, навис владыка Митрофаний – огромный, седобородый, с прекрасным и печальным лицом. Пелагия поняла, что он-то, оказывается, и есть Господь Бог Саваоф, и обрадовалась еще больше, но здесь уже удивилась собственной слепоте: как это она раньше не сообразила такой простой и очевидной вещи. Ясно стало и то, что все сие – сон, но сон хороший, к добру, а может быть, даже вещий.
– Что глазами хлопаешь, скандальная особа? – спросил Саваоф – как положено Богу, вроде бы с суровостью, но и с любовью. – Осквернила пречестнейшее архиерейское ложе женской плотью, каковой здесь отроду не бывало, и еще улыбаешься. Как я тут теперь спать-то буду? Поди, приму муку плотоискусительную горше святого Антония. Гляди, Пелагия, вот отдам тебя на консисторский суд за непотребство, будешь знать. Хороша невеста Христова: валяется вся грязная, мокрая, чуть не телешом, да еще в яме с этакой пакостью. Уж яви милость, растолкуй мне, пастырю неразумному, как тебя туда занесло? Как ты догадалась, что головы убиенных именно там зарыты? Ты говорить-то можешь? – Митрофаний наклонился еще ниже, встревоженно положил Пелагии на лоб приятно прохладную руку. – А если говорить трудно – лучше помолчи. Вон у тебя лоб весь в испарине. Доктор говорит, горячка от сильного потрясения. Больше суток в себя не приходила. И на руках тебя носили, и в карете перевозили – а ты будто спящая красавица. Что с тобой стряслось-то, а?.. Молчишь? Ну помолчи, помолчи.
Только теперь монахиня разгадала загадку столпов и небесной сферы. Это был балдахин над старинной кроватью в архиереевой опочивальне: по синему бархату вышиты парчовые звезды.
Чувствовала себя сестра очень слабой, но вовсе не больной – скорее изнеможение было приятное, словно после долгого плавания.
Так я же и плавала, вспомнила она, и еще сколько.
Шевельнула губами, опробовала голос. Вышло хрипловато, но внятно:
– А-а-а.
– Ты чего, чего? – переполошился епископ. – Скажи, что дать-то? Или доктора позвать?
И уж вскочил, готовый бежать за помощью.
– Сядьте, владыко, – сказала ему Пелагия, осторожно ощупывая ноющие мышцы плеча. – Сядьте и слушайте.
И рассказала преосвященному обо всех событиях, начиная с самого «следственного опыта» и вплоть до страшных раскопок, от одного воспоминания о которых у нее задрожал голос и на глазах выступили слезы.
Митрофаний слушал, не перебивая, только в самых критических местах тихонько приговаривал «Господи Царю Небесный» или «Сыне Божий» и осенял себя крестным знамением.
Когда же монахиня закончила свою повесть, архиерей опустился на колени перед висевшей в углу иконой Спасителя и произнес недолгую, но прочувствованную благодарственную молитву.
После сел к кровати и сказал, часто моргая ресницами:
– Прости ты меня, Пелагиюшка, Христа ради, что на такую страсть тебя послал. А я себя, ирода властолюбивого, до смертного часа не прощу. Никакие благоуправительные замышления вкупе с архиерейским посохом не стоят того, чтоб на христианскую душу, да еще и на слабые плечи женские этакое бремя взваливать.