Вокруг мисс Ригли происходило странное движение, и чем дальше, тем оно становилось заметнее. Когда окончательно выяснилось, что завещание остается в силе, англичанка и вовсе угодила в некое подобие водоворота. Малознакомые, а то и вовсе незнакомые дамы и господа подходили к ней, произносили слова, преисполненные самого горячего сочувствия, и с любопытством заглядывали в глаза. Иные же, наоборот, подчеркнуто сторонились наследницы, всем своим видом выказывая ей осуждение и даже брезгливость. Бедная мисс Ригли совсем потеряла голову и только время от времени порывалась кинуться на поиски Петра Георгиевича и Наины Георгиевны, чтобы непременно с ними объясниться.
Однако Наина Георгиевна так и не вышла из своей комнаты, а Петром Георгиевичем завладел Бубенцов. Выйдя на двор, чтобы посмотреть, не едет ли наконец владыка, Пелагия увидела, как Владимир Львович быстро уводит растерянного Петю подальше от публики: одной рукой придерживает за плечо, другой жестикулирует. Донесся обрывок фразы: «расследовать обстоятельства и опротестовать, всенепременно опротестовать».
Впрочем, дел у государственного человека хватало и без того. Утром к нему из города сломя голову пригалопировал нарочный, после полудня еще один. Оба раза Владимир Львович надолго уединялся с гонцами в библиотеке, после чего таинственные всадники столь же отчаянно устремлялись в обратном направлении. Видно было, что следствие по делу о пропавших головах ведется не за страх, а за совесть.
* * *
Митрофаний пожаловал ближе к вечеру, когда уже и не чаяли.
Подойдя к благословению, Пелагия с укором произнесла:
– То-то Марье Афанасьевне радости будет. Заждалась она, бедная.
– Ничего, – ответил преосвященный, рассеянно крестя всех, кто вышел во двор его встречать. – Это не она, а смерть заждалась. Ее же, пустоглазую, и потомить не вредно.
Был он какой-то неторжественный, деловитый. Будто приехал не соборовать умирающую, а инспектировать местное благочиние или еще по какому важному, но рабочему делу.
– Проветривай карету, а то душно, – зачем-то велел он келейнику, сидевшему рядом с кучером на козлах.
Пелагии же сказал:
– Ну давай, веди.
– Владыко, а святые дары? – напомнила она. – Ведь соборовать надо.
– Соборовать? Отчего же, можно и соборовать, елеосвящение и для здоровья полезно. Алексий!
Из кареты, с переднего сиденья, грузно вылез протодиакон в парчовом стихаре и с дароносицей.
Прошли полутемным коридором, где по стенам стояли и кланялись люди, шелестели голоса: «Благословите, владыко». Митрофаний благословлял, но никого как бы не узнавал и вид имел сосредоточенный. Из спальни выгнал всех, с собой впустил только отца Алексия и Пелагию.
– Что, раба Божья, вознамерилась помереть? – строго спросил он у лежащей, называя ее на ты, и видно было, что не племянник Мишенька спрашивает, а строгий пастырь. – Просишься к Отцу Небесному? А Он тебя звал или сама в гости набиваешься? Если сама, то грех это. Но грозные слова на Марью Афанасьевну не подействовали. Она смотрела на архиерея неподвижным, суровым взглядом и ждала.
– Ладно, – вздохнул Митрофаний и расстегнул черную дорожную рясу, под которой открылась златотканая риза с драгоценной панагией на груди. – Готовьте, сын мой.
Диакон положил на прикроватный столик малое серебряное блюдо, насыпал в него из мешочка пшеничных зерен. Посередине поставил пустое кандило, разложил семь свечей. Митрофаний освятил елей и вино, влил в кандило, сам зажег свечи. Помазывая умирающей лоб, ноздри, щеки, губы, грудь, руки, стал тихо, с чувством произносить молитву:
– Отче Святый, Врачу души и телес, пославый Единородного Сына Твоего, Господа нашего Иисуса Христа, всякий недуг исцеляющаго и от смерти избавляющаго: исцели и рабу Твою Марию от обдержающия ея телесныя и душевные немощи, и оживотвори ея благодатию Христа Твоего, молитвами Пресвятыя Владычицы нашея Богородицы и Приснодевы Марии…
Семикратно свершил владыка положенный обряд и молитву, каждый раз гася по одной свече. Марья Афанасьевна лежала смирно, кротко взирала на пламя свечек и беззвучно шевелила губами, как бы произнося: «Господи, помилуй».
Закончив моление, Митрофаний придвинул к кровати стул, сел и будничным голосом сказал:
– А причащать святых тайн пока повременим. Думаю, довольно будет и елеосвящения.
Татищева недовольно дернула углом рта, жалостно простонала, но владыка только рукой махнул.
– Лежи, слушай. С вечера не преставилась, значит, и еще повременишь, пока с тобой святитель беседовать станет. А если помереть вздумаешь, так от одной только строптивости.
После такой преамбулы преосвященный немного помолчал и заговорил уже по-другому, хоть негромко, но с печальной проникновенностью:
– Вот часто услышать можно, как говорят, в том числе и люди не слепо, а зряче верующие, что жизнь – дар от Господа драгоценный. А мне представляется, что и не дар это вовсе, ибо дар предполагает одно только душе и телу приятствие, в жизни же смертных человеков приятности немного. Терзания телесные и духовные, грехи с пороками, утрата близких – вот наша жизнь. Хорош дар, а? Посему думается мне, что жизнь не как дар понимать нужно, а как некое послушание вроде тех, что монахам дают, и непременно каждому человеку свое – по пределу сил его, не больше, но и не меньше. Сила души у всех нас разная, оттого и тяжесть послушания тоже разная. Также и срок всякому назначен свой. Кого пожалеет Господь, того в младенчестве приберет. Иному средний срок назначит, а кого более всего испытать захочет – отяготит долголетием. Дар, он потом, после жизни будет. Мы, грешники неразумные, его страшимся и смертью называем, а смерть эта – долгожданная встреча с Всемилостивым Отцом нашим. Господь испытывает каждого на свой лад и никогда в бесконечной изобретательности Своей не повторится, однако большущий грех и большое расстройство для Родителя, если кто вздумает самочинно сокращать назначенный срок послушания. Не человек назначает сию встречу, а едино лишь Бог. Потому церковь так непреклонна к самоубийству, почитая его худшим из грехов. Плохо тебе, больно тебе, горько тебе, а ты терпи. Господь знает, у кого в душе сколько крепости, и лишнего груза на чадо Свое не возложит. Претерпеть надо, вынести и через это душой очиститься и возвыситься. А то, что ты делаешь, – прямое самоубийство и есть, – засердился Митрофаний, сбившись с доверительной ноты. – Здоровая, крепкая старуха! Что ты тут комедию играешь? Из-за какого-то белого бульдога Господа огорчаешь, душу свою погубить хочешь! Не будет тебе от меня предсмертного отпущения, так и знай, потому что святая церковь самоубийцам потачки не дает! А коли заупрямишься, велю тебя похоронить за оградой, в земле неосвященной. И завещание твое перед светскими властями опротестую, потому что завещание самоубийц по российскому закону недействительно!
Глаза умирающей сверкнули яростным пламенем, губы зашлепали одна о другую, но не исторгли ни единого звука. Зато дрогнули благостно сложенные на груди руки, и та, что сверху, правая, с трудом сложилась в подобие кукиша.
– Вот-вот, – обрадовался епископ. – Уходи из жизни со знамением дьявольским. В самый раз для тебя будет. Я персты твои, как помрешь, разлеплять не позволю. Так в гробу и лежи с шишом, пускай все полюбуются.
Генеральшины пальцы расцепились, выпрямились, ладонь десницы благолепно улеглась поверх шуйцы.
Преосвященный покачал головой и снова заговорил человечно, словно и не выходил из себя:
– Смотри, Мария, сколько ты за жизнь свою горечи испила: и супруга любимого схоронила, и четверых детей пережила. Ничего, не умерла. Неужто псы эти тупорылые тебе дороже родных людей? Право, стыд и срам.
Митрофаний подождал, не будет ли какого знака, но Марья Афанасьевна только закрыла глаза.
– Я ведь знаю, в тебе жизни еще много, не избыла ты свой срок, не наполнилась ею, как зерном колос, подобно патриархам ветхозаветным. Ты вот еще о чем подумай. Кому Господь долгую жизнь назначил, тем тяжелее всего, потому что испытание их очень уж длинное. Но зато и награда им особенная. Чем дольше я на свете живу, тем более мне кажется, что дряхлая старость – даже и не испытание, а как бы некая от Бога милость. Вот уж воистину дар так дар. Лишь в глубокой и мудрой старости избавляется человек от страха смертныя. Увядание плоти и самое угасание ума – благое предуготовление к иной жизни. Смерть не срезает тебя косой под ноги, а медленно входит, по капле, что, пожалуй, и не лишено сладости. Недаром многие старцы из числа великосхимников, кто дожил до древних лет, пребывают на склоне дней не столько здесь, сколько там, в райском блаженстве. Бывает, самая плоть их по смерти делается нетленной, что поражает людей. Да что говорить про святых старцев. У любого очень старого человека все знакомцы – кого любил, кого ненавидел – уже там, ждут его, он один позади задержался, и оттого не страшно ему. Доподлинно известно ему, что всякие – и умнее его, и глупее, и злее, и добрее, и смелее, и трусливее, – все, кого знал он, преодолели этот страшный порог, и ничего. А значит, не такой уж он и страшный…