Увидев страдание на лице Ивана и белеющий в костяшках кулак, он снова заспешил:
— Но худого слова про тебя не было, Ваня, сама тебе скажет!
— Как она скажет, — простонал Рябинин, — если не ждет меня! А если объявлюсь, каким глазом посмотрит на меня, каторжника!
— А как я ей скажу, так и посмотрит, и никак подругому! — вдруг заносчиво вскинулся Селиванов.
— Ты?!
Селиванов смутился.
— Баловал я ее, Ваня. Любит она меня, сукиного сына! Я ж ее мехами, как королеву, разукра-сил! А в Иркутск без гостинца не приезжал! Все мои стволы на ее работали! Да и я к ней прилепился сердчишком…
Тут ему показалось, что наболтал лишнего, и поторопился загладить болтовню.
— Но ты на меня ревность не имей, Ваня! Я ведь, если по правде, и сам тебя уже не ждал… А теперь я ее тебе передам, как в рамочке! Когда скажешь, и поедем! Хоть завтра. А?
— Поедем… — неуверенно ответил Иван. — Кончай банку!
Селиванов разлил по стаканам остатки.
Электричка моталась, дергалась и будто спотыкалась о каждый километровый столб. Защелка в двери купе не работала, и дверь со скрипом елозила туда-сюда. Мимо купе все время сновали люди: кто сходил, кто садился, кто бегал из вагона в вагон. И в купейном вагоне не было спасения от суеты и шума. Ягодники с горбовиками и ведрами понабились в тамбуры, и оттуда в вагон клубами шел дым и гомон с непременным матом и анекдотами.
В купе несколько раз заглядывали, но увидев двух насупившихся стариков, проходили мимо. В соседнем купе бренчали на гитаре и орали какую-то дребедень. Все это мешало и думам и разговорам.
— Если тебе десять дали, пошто так долго был?
Рябинин смотрел в окно, ответил не сразу.
— Тяжко было. В побег ходил.
— В побег! — удивленно воскликнул Селиванов. — Так чего ж сюда не прибег?! Кто тебя здесь нашел бы?! Жил бы как царь таежный!
— Досюда добраться надо! — угрюмо ответил Рябинин. — Три раза я из лагеря уходил, и в первой же деревне вязали!
Селиванов хлопал глазами, карежась от стыда за друга.
— Да как же ты давался им? Неужто никто не уходил!
— Уходили, — вздохнул Рябинин. — Да только с кровью… А я того не хотел!
Наткнулся на непонимающий взгляд Селиванова, пояснил:
— Я себе воли за чужую жизнь не хотел! Не понять тебе…
— Точно! Не понять! Ни за что ни про что хапанули человека, загнали в загон, да чтоб за свою волю глотки не рвать — я того понять не могу! Ты уж извини, Ваня, только так вам и надо, стало быть, коли волю ценить не умеете. Хомутники!
Он раздраженно стучал ногой по полу и барабанил пальцами по столику у окна.
— А на что она, воля, — спокойно возразил Рябинин, — когда без облика человечьего останешься? Она — звериная воля получается! Я на зверей насмотрелся…
— А что полжизни в яме провел, это ты облик сохранил, да? А на что ж тогда жизнь? И на кой хрен бежал, если уйти не надеялся? Сроку себе прибавлял?
Рябинин поморщился досадливо.
— Говорю, не поймешь! Невмоготу было… Иной раз скажешь себе: нынче на все пойду! А не получалось! Из зоны уйдешь, на дороге мужика встретишь и знаешь: сейчас побежит и расскажет, и найдут по следу… А все думаешь, может, не выдаст, рожа у него человечья, а почему бы душа — нет?
Селиванов хлопнул ладонью.
— Я этого не понимаю и понимать не буду! Но вот, не в обиду будет сказано, ты в Слюдянке напервой в церковь потопал, попу ручку целовал… Бог-то, Он чем тебе в яме помогал той?
— Помогал, — ответил Рябинин. — А чем, про то ничего сказать не могу… Не потому, что слов нету, а потому, что ты этих слов не знаешь.
Тот раздраженно хмыкнул.
— Не тебе Он помогал, ежели Он есть, а мне, и потому я своей волею жизнь прожил и никакая стерва меня с моей тропы не согнала! А ты для воли своей руки не хотел марать…
— Души, а не руки! — поправил Рябинин. — Руки — что!
— Ну, пусть души! А чего ж Он тебе не помог уйти, чтоб и душу соблюсти и воли не терять?
— Не надо об этом, Андриан! — попросил Рябинин. — Ни до чего мы не договоримся! Ты свое прожил, я — свое! Чего меряться-то?..
Селиванов налег грудью на столик.
— Так ты что, жизнь свою не жалеешь нисколько?!
— Жалею! — вздохнул Рябинин. — Но, кроме жалости, еще и другое понимаю кое-что, в другой раз поговорим… Невмоготу мне сегодня! Сам знаешь, куда еду!
Неспроста задирался Селиванов на разговор. Конечно, он был рад возвращению Рябинина, но с его возвращением что-то хрустнуло в жизни Андриана Никанорыча, и не только в жизни, но и в теле. Вдруг поясница заговорила, и ноги отяжелели, в руках — дрожь, как у алкашей совхозных. И это все сразу, почти в несколько дней. Самое худшее: вдруг потерял интерес к тайге. Неделю занимался устройством дел Ивана, дом чинил, участок приводил в порядок, обшивал и одевал друга, чтоб как все люди, — и за эти дни даже не вспомнил про тайгу. А когда вспомнил, затрясся от удивления; не тянет его туда! Тогда поступил вопреки желанию: отсрочил поездку в Иркутск (хотя до того сам торопил Ивана, никак не решавшегося показаться дочери), а сам побежал в тайгу на Гологор, где обитал последние годы. И там прихватила его простуда, чего отродясь не бывало, чтобы летом к тому ж. А и дел-то всего — ноги в болоте промочил! На третий день вернулся и провалялся у Рябинина несколько дней, так крутила и вертела его болезнь. Стыдно было перед Иваном. Когда окреп, снова побежал в тайгу, словно проверял себя. Гульнул с бичами[1] на базе, а когда вернулся в зимовье свое, то понял: кончилась для него таежная жизнь. Отлетела тайга от души и стала где-то рядышком, особняком.
Было и другое. Иванову дочку и внучонка до недавних дней считал своими. И хоть зятя не любил, побывка в Иркутске, пусть два, пусть три раза в году, была его душе отрада. Теперь, с возвращением Ивана, кто он им? Пусто стало. Больно. Да и вся его жизнь (разве не гордился ею?) вдруг стала задавать Селиванову вопросы о себе: дескать, что она есть, к примеру, перед Ивановым Богом? Ведь если для Ивана Бог есть, а для Селиванова Его нету, то Иванов-то Бог на селивановскую жизнь тоже со Своей колокольни посмотреть может! И как же она ему при том покажется? Селиванов возмущался. То есть как она еще может показаться?! Кто больше сделал добра — он или Иван? Кто офицерскую девчонку спас? Кто Ивана осчастливил? Кто ему дом сохранил? А мешок денег, что накопил Селиванов за годы, они, деньги эти, на кого теперь пойдут?
А что Иван сделал за свою жизнь путного? Он, вишь, души марать не хотел! А при всем том у него свой Бог имеется! А чем он Его заслужил?
Селиванов путался в своей обиде, словно кляча в порванной упряжке. Все годы до исчезнове-ния Ивана он жил тайным превосходством перед ним, оно никому не шло ни во вред, ни на пользу, у Ивана ведь тоже было свое превосходство перед ним! Даже тогда, когда Иван женился на офицерской дочке, когда она, эта благородиева, не взлюбила Селиванова, когда своим розовым коготком провела царапину по их дружбе, когда появилась в доме кричащая малявка и Ивану вообще было не до него, — тогда самое главное оставалось на месте. А теперь, когда и жизнь-то уже доживается, когда Селиванов почти готов к тому, чтобы плюнуть на всякие превосходства и вздыхать одним голосом с другом, пришедшим с того света, теперь вдруг закачалась, зашаталась стволина его уважения к себе. Или другое что произошло в душе, но стала она болеть, как поясница перед непогодой…
Еще представлялось Селиванову в те годы, когда думал он о старости своей, что когда придет она (куда от нее денешься?), то будет он за свою жизнь мудростью и спокойствием души награж-ден, когда на все смотрится с высоты прожитого и ничто возмутить дух неспособно. Так и видел себя: с прищуром и спокойной усмешкой ко всему — к словам, делам, суете всяческой. Правда, старость не приходила, хотя года обступали так плотно, что все скучней и скучней становилось считать их. До недавних дней и вовсе не ощущал старости, а когда вдруг взглянул ей в очи, оказа-лось, что никакого спокойствия нет, а напротив, думы — одна больней другой, а душу скребут те чувства, которые к лицу сопляку неоперившемуся, а не ему, Селиванову, жизнь свою прожившую с понятием обо всем, что в жизни понимания достойно…