Литмир - Электронная Библиотека

Он был веселым и толстым до трех лет, пока однажды я на него сильно не рассердилась, не закрыла в наказанье в комнате, а он не стукнул, плача, по дверному стеклу, весь не поранился и сильно не испугался. Если бы не было всех этих «не», может быть, он не заикался бы так ужасно к пяти годам, как это сделалось с ним, когда я вышла по распределению на работу. Тогда в моей жизни все сдвинулось – Федька почти не мог говорить, и логопед, к которому мы ходили каждый день, не давал никаких обещаний.

Я хорошо помню тот вечер – один из похожих друг на друга, как две капли, вечеров. Я сижу среди других мам у трансформаторной будки на доске, положенной между двумя ящиками. Мамы вяжут, читают, болтают, покрикивают на ребятишек, просто греются на солнышке – я тоже периодически вступаю в разговор, потом, задумавшись, молчу, отвечаю невпопад. Я смотрю, как стая ребятни, бешено крутя педали, носится туда-сюда по полоске асфальта на низеньких велосипедиках с толстыми шинами. Федька тоже на велосипеде, я с удовлетворением отмечаю, что он научился – разве чуть отстает. И все же он хотя бы катается со всеми, раскраснелся и громче всех хохочет, когда кто-нибудь из мальчишек постарше выкинет вдруг на лету какой-нибудь особенный дурашливый фокус.

Я с сожалением оттягиваю время, когда надо будет звать его домой, наконец, зову. Я заношу велосипед и, придерживая дверь, встречаюсь с Федей глазами, улыбаюсь: – Хорошо погуляли? – Он, взглядом и мыслями еще на улице, улыбается в ответ, но, сильно заикаясь, никак не может сказать: – Х-хх… – Лицо его тут же делается капризно-злым, он топает ногой, вскрикивает: – Н-ну!, ожесточенно смотрит на меня: – Н-не с-с-с-п-… – что значит – «не спрашивай». Я пожимаю плечами, будто говоря: – Подумаешь, какие пустяки! – машу рукой, мол: – Брось ты!, захожу в лифт, мы едем – Федя впереди, я – сзади, я смотрю сверху на стриженую макушку, и плечи подымаются в глубоком, но бесшумном, утопленном в себе вздохе.

Мы приходим домой, я с энтузиазмом говорю: – Федя, раздевайся! Раздевшись сама, повторяю: – Раздевайся, Федя! Говорю еще пару раз с кухни: – Федя, ты меня слышишь? Федя стоит, привалившись к стенке, как был – в куртке, в ботинках, не обнаруживая никакого стремления что-то в этом изменить. Лицо его задумчиво, он весь далеко-далеко. Я выхожу с кухни, открываю было рот, но, сдержавшись, расстегиваю ему пуговицы, стягиваю куртку, снимаю штаны, ботинки, и, будто сразу очнувшись, переступив через штаны, он прямым ходом идет в комнату к конструктору. – А руки мыть? – кричу я ему вслед. – С-с-ч… д-д-до-дд… к-к-кузз… – бормочет он, что значит «сейчас доделаю кузов». – Да куда такими руками? – возмущаюсь я, подхожу к нему и тяну в ванную. – Да к-к-кузз!… – орет он, я тяну, он орет, я запихиваю его под кран, он, смирясь, мылит руки, норовит поскорее смыть пену, тянется руками в грязных еще разводах к полотенцу. Я выхватываю полотенце, толкаю его снова к крану, мою ему руки сама, вытираю тоже сама. С кухни доносится шипенье бегущего из кастрюльки молока, я кидаюсь, ахаю: Вот, все из-за тебя, паршивца, никогда сам ничего, как следует, не сделаешь! При этом из комнаты слышен стук развалившихся кубиков, Федин визг: Н-ну!, истошный рев: – С-с-сломм-м…!, грохот чего-то брошенного, топот по коридору, и вот уже он на кухне, с искаженным от гнева личиком замахивается кулаком и под моим укоризненным взглядом, упав на пол, безутешно и горько плачет. Бросив тряпку, я подхожу к нему: – Ну ладно, ладно! – поднимаю его. – Ну, что у тебя там сломалось, пошли посмотрим! – Полчаса мы вместе восстанавливаем развалившийся грузовик. Поставив последний кубик, я, взглянув на часы, ахаю: – Девятый час! – тащу его ужинать, и минут через сорок, он, кажется, уже спит. Я захожу к нему поправить одеяло, недолго смотрю на него, спящего, опять возвращаюсь на кухню с кучей неглаженого белья и, работая утюгом, принимаюсь думать свою нескончаемую думу.

В это время звонит звонок. Я открываю – на пороге Саша. Он обещался мне как-нибудь зайти починить телевизор, и вот зашел, а разговор был только сегодня.

У него озабоченное лицо, мне кажется, ему неловко, что он так быстро прискакал. Он раскрывает портфель с тестером, снимает с телевизора крышку и, усевшись на корточки, принимается копаться в лампах. Я пока глажу, украдкой поглядывая на его спину – футболку, чуть полноватые голые руки, коротко стриженый затылок, гибкую, как кусок удава, шею.

Потом мы впервые пьем чай на моей кухне, он больше молчит, на меня же нападает безудержная говорливость. Он мерно кивает, покусывая губы и слегка раскачиваясь, как бы припечатывает все сказанное мною, фиксирует, складывает в мозаику. В этом убедительном кивании – что-то, вселяющее надежду: вот сейчас он сложит свою мозаику, окинет взглядом, скажет: – А делать-то тебе надо вот что… Я рассказываю не самое важное, не такое, что так хотела бы, но не могу еще рассказать. Я описываю поликлиничные мучения, устройство в логопедический садик, когда смотришь в лживые, наглые глаза, знаешь, что в логопедические группы берут блатных детей просто так, без нужды, потому что бесплатно, и условия – не сравнить.

Я рассказываю Саше, как Федька тянется к ребятам, но подходить не хочет из гордости, чувствует уже, что не такой, ждет, когда к нему подойдут. Я умолкаю, сдерживая такие быстрые тогда слезы. Саша смотрит, и, мне кажется, в его взгляде тепловые какие-то лучи, хочется расслабиться, зажмуриться и подставить лицо, как солнышку. – Ничего, – говорит он. – Все это, вот увидишь, пройдет. Вот мы сделаем с ним электромоторчик…

– Ты думаешь? – робко спрашиваю я, сомненье всегда сидит во мне неотступным кошмаром, и мне так хочется верить – Саша ведь никогда не говорит ничего пустого и лишнего, того, что принято, что так часто говорят люди.

Потом он долго рассказывает про свою станцию возвратно-наклонного зондирования, и это первый образец модели «он говорит, я слушаю и киваю», а теперь, когда мы остается в комнате вдвоем, модель уже другого образца – «я говорю, он ковыряет зазубрину». В комнату входит Марина, я умолкаю, Марина говорит со смешком:

– Что шарахаешься? Я же знаю, что вы про работу! Давай, я, может, тоже приму участие.

Мы молчим, лицо ее делается отстраненно скучным, как в обществе шизофреников. Саша снимает куртку с вешалки: – Пошел к Тузову. – Ни пуха, – говорю ему вслед я.

Я смотрю в окно, как он идет, опустив голову, по той же дорожке, по которой только что ушел Шура Азаров и другие – раньше, по дорожке, куда утекло и уплыло все Сашино, и вот он тоже идет по ней – не так, как другие, не радостно, вприпрыжку, не смирившись, но на очередной поклон.

Ему придется заходить в кабинет, где в обычном окруженье руководителей групп восседает ни в коем случае ни Андрюха, а начальник отдела Андрей Николаевич Тузов. Все обернутся и замолчат, Саша спросит насчет машинистов, Андрюха выдержит паузу, а потом скажет что-нибудь отечески-покровительственное, объясняя упавшему с Луны подчиненному всю важность и срочность экспедиции, государственный масштаб, народно-хозяйственное значение, а, следовательно, нелепость притязаний. Тузовские прихлебатели будут насмешливо пялить глаза, жалко, что не принято у них там лузгать семечки, заплевали бы весь пол.

Кто-нибудь, конечно, пошутит в такт. Саша не поднимет глаз, стыдно будет за Андрюху, за себя, за всех присутствующих, попросит, наверное, еще: – Дай мне хоть кого-нибудь.

Андрюха орать на Сашу пока еще не смеет, снова разъяснит и никого не даст.

Вот так все оно и будет, и пойдет Саша обратно в наш домик №2, и будет работать до первой неисправности машины. В общем, неизвестны только сроки и подробности, исход – налицо.

Я оборачиваюсь к приемнику, синхронометру, передатчику, высокочувствительному блоку, разработанному Сашей – самой главной части нашей станции. Сколько всякого было среди этих железных ящиков: Сашина первая лекция про возвратно-наклонное зондирование и связанные с ним проблемы – особо мощный передатчик, высокочувствительный приемник. Эти проблемы в станции решались, – имелось новенькое свидетельство об изобретении. – Покажи авторское! – пристала я, когда мы с Федькой пришли к ним – Саше и его маме. Он нехотя вытащил из папки, сунул мне как-то сбоку, отвернулся. Я, шевеля губами, читала, Федька трогал красную полоску. – Да ладно рассматривать, подумаешь! – фыркнул Саша, потянул бумагу и быстро ее запрятал. Он сделал это небрежно, не придавая будто этой бумаженции никакого значения, но я-то видела – он отворачивался, потому что улыбка морщила губы, его распирало от радости, когда он смотрел на эту бумагу, он стеснялся своей радости, а скрывать не умел, я всегда все видела по нему, и мама его, конечно, тоже.

3
{"b":"46796","o":1}