Литмир - Электронная Библиотека

Но первым оказался булыжник, вылетевший из метельного кругодвижения и точно врезавшийся в голову четвертого. Тот, роняя пистолет, беззвучно грохнулся на снег. Вслед за булыжником и почти с той же скоростью из метели вылетел будущий монах, рядовой Иван Хлопов. Вернув ударами ноги назад четвертого, который начал, было, подниматься, он поднял пистолет.

– Эх, еще вам подарок, Ваше Высокоблагородие. Маузер! Оч-чень серьезная вещь. Всегда мечтал, – он подошел к полковнику, стоявшему над распростертым.

Полковник обнял его за плечо и прижал к себе:

– Ты как всегда, вовремя…

– Так, иду, думаю о возвышенном, погоду ругаю, и вдруг – пальба матерная. После дворца я к этому сочетанию оч-чень неравнодушен.

– Ну, а эту серьезную вещь себе возьми, раз давно мечтал. Мне такой агрегат девать некуда, да и ни к чему, парабеллума хватит. А до Москвы твоя дорога нынче, ой, непредсказуема…

– Мечтал… именно, что давно. А патрулю в поезде чего мямлить? Откуда? Шел-нашел? А уж «восторженным-то»? Или документ на него предъявляй, или отстреливайся. Я уж лучше булыжником. Вроде, получается.

– Это точно, – рассмеялся полковник и тронул за плечо распростертого: – Эй, служивый, поднимайся, – затем опять обратился к Хлопову: – А что, отец-пророк, как насчет «навсегда» о нашем расставании?

Оба рассмеялись.

– Да уж, – сказал Хлопов, – коли эдак придется отвлекаться, так и до Царского-то, уж не то что до Москвы, к лету не доедешь.

Меж тем, «служивый», отвечая на постукивание по плечу, оставаясь на коленях, поднял голову, опираясь на руки, и в этом положении, именующимся «на карачках», замер. Вид двух смеющихся военных с слегка приподнятыми маузером и парабеллумом поверг его в совершенно зверский ужас. Он простер руки к смеющимся и, стоя, по-прежнему, на коленях, завопил:

– Помилосердствуйте, прав… товарищи! Не убивайте, я ж – ваш! Ошибка! – и пополз на коленях к остолбеневшим военным, которые враз прекратили смеяться. – Я против царского режиму!.. хоть и городовой. Я вашим помогал.

– А восторг по случаю падения Самодержавия испытываешь? – тихо и зловеще спросил Хлопов и приподнял маузер.

– Испытываю, испытываю!.. – повергнутый перестал ползти и сжался.

– Перестань, – сказал полковник Хлопову и положил руку на маузер.

Но полковничья рука была резко отброшена рукой рядового, а маузер еще чуть-чуть приподнялся.

– И как же ты нн-а-шим, твою мать… помогал?!

– А я… это… я… я помогал! Я…

Стало ясно, что врет поверженный. Никому из тех, ныне «восторженных», а еще недавно затаившихся, он не помогал, а что и как соврать – на ум сейчас не приходит и не может прийти из-за полной парализации того, что называется умом, и столь же полной невменяемости воли и чувств.

Поняв это, Хлопов стал остывать, и когда вновь полковничья рука легла на маузер, она уже не была отброшена и маузер опустился.

Полковник глядел на поверженного, начавшего приходить в себя, и уже понявшего, что убивать его эти двое не будут,.. и испытывал неведомое ранее для себя сплетение отчаянно сильных чувств: брезгливое отвращение до рвоты, рвущую на части жалость до рыдания и страшную тоску до воя. Не привиделось ли, не сон ли – вот это явленье-виденье, то, что сейчас произошло? Но долго терпеть это сплетенье в своем сознании было совершенно невозможно – сам в такое вот воюще-ползающее превратишься… За всю свою жизнь, а три года на войне, он не то что не видел, а и не предполагал возможности пребывания человека в таком состоянии. Опора трона – городовой! «Эх…» – как бы сказал рядовой Хлопов. А что еще скажешь? Оно – да, сам про себя не знаешь, как поведешь, когда за тобой гонятся, а потом к стенке припирают под стволы. Довесок тоски и об этом: неужто и я так заползаю? Знал, что отец его, тоже городовой, никогда и не перед кем не встал бы на колени, кроме как перед Царем, и никто из тех бы и не ставил его на колени, с ним совладать можно было… только сзади железной трубой. И еще твердо знал, что его отец никогда не пережил бы Трона и был бы свергнут вместе с Ним, как Его, насмерть, защитник… А ты? Когда «дубиноклем» отмахиваешься и о смерти и полмысли нет, а мысль только о том, как отмахаться и победить – это одно, а у стенки под стволами стоять, а тебе говорят: ползи и жив будешь, а? А если пытки подключить? Ему всегда казалось, что боли он не боится, хотя… Один только раз испытал настоящую боль – ранение легкое, а боль кошмарная, пока пулю из мышцы не извлекли, болело так, что орал, не стесняясь. Но орал среди своих, зная, что тебя любят и лечат. А если?.. «Не знаю» – проскрежетало среди сцепления сильных чувств, которое уже продвигалось к границе непереносимости.

Поверженный глядел в глаза полковнику, приход его в себя от этого резко ускорялся, и вот, он уже понимает, что происходит и кто перед ним. И тут он обмяк, руки его упали к коленям и он тихо заплакал.

– Вставай и уходи, они вернуться могут. И не шастай там, где тебя узнают, – полковник это произнес таким голосом, что рядовой Хлопов оторвал свой злой взгляд от поверженного и уже испуганно перевел его на полковника.

Спасенный городовой, не переставая плакать, поднялся и исчез в метельном пасхальном кружении.

После недолгого молчания полковник сказал, кивая на брошенное оружие:

– А давай-ка, все вот это и мечту твою – в Неву. Сдать-то это некому, и если эти не вернутся, то другая нечисть подберет.

– Слушаюсь, Ваше Высокоблагородие, – весело отвечал рядовой Хлопов.

И когда дело было сделано, из-за кирпичной стены, за которой исчез бывший городовой, под визгливо скрипящий звук явно битой перебитой гармошки вывалилась орава веселой пьяной матросни в обнимку с визгливо скрипящими бабами. Впереди оравы, паясничая и приплясывая, куролесил гармошкой солист и горлопанил он сильней, чем вся орава вместе взятая. Песня звучала всему миру известным русским матросским «яблочком»:

«Э-е-х-х, Пасха, гу-гу, Пасха кр-рас-сная,

Эх, маруха ты моя, р-распрекр-рас-сная!» —

и далее шла уже совсем непотребная похабщина, что вызвало неописуемый восторг и хохот всей ватаги.

Когда развеселая публика скрылась за снежной завесой, рядовой Хлопов произнес со вздохом:

– Эх, жаль мечту мою в Неву кинули. На всех бы их хватило, там магазин емкий.

С таким же вздохом полковник ответил:

– Сам говорил, что на всех не хватит. Слушай, а зачем они пулеметными лентами от «Максима» обвешиваются?

– Это, Ваше Высокоблагородие, велика тайна есть: себе, ведь, в тяжесть, другим в насмешку, а – таскают! Может это у них как талисман или документ? Лентой обвешался – свой.

И там, за метельным вьюжевом, куда скрылась орава и откуда неслись утихающие визгливо скрипящие звуки гармошки и выклики народного хора восторженных, почудилась полковнику долговязая полукурчавая фигура в полуштатском с тоску наводящими томными глазами. Призакрыв глаза, фигура слу-у-ушает прекрасную музыку революции в исполнении народных хористов с созревшей злобой, которую, наконец, дождались…

Глава 7

– А знаете что, Ваше Высоко…

– Да хватит тебе! Ты мне больше не солдат, я тебе не командир, и, раз так, то я тебе теперь просто Иван – я ведь тоже Иван. Тем более, что ты постарше меня, а происхождение у нас с тобой одинаковое, оба не дворяне.

– Ну тогда… да я вот о чем, Иван, а давай, все-таки, на расставание…

– Навсегда?

Оба рассмеялись.

– Как Бог даст. Давай все-таки «протрем оптику», а? А то без протирания сего… очень уж хочется, чтоб ослепла она, чтоб не видать ничего этого. Жаль, заесть нечем. Просфорами нельзя, а у меня, кроме просфор – ничего.

– А у меня вообще ничего. Обойдемся.

Первая «протирка», под общий смех – за знакомство. Вторая – о здравии Царской Семьи. Третья – чтоб под «восторженными» земля разверзлась.

А перед четвертой полковник (хоть и Иван, а полковником-то остался) спросил угрюмо:

– Слушай, а ты пятый год помнишь?

9
{"b":"467681","o":1}