– Здесь вот – пожарный лежит… в прошлом году сгорел, а здесь – Чурбакин слепой. Тут все этакие, тут купцов не хоронят, для купцов хорошая земля отведена… Вон у Синюгиной бабушки какой памятник поставили, с архангелами. А вот тут, – Тимка ткнул пальцем на еле заметный бугорок, – тут удавленник похоронен. Батька говорил, что сам он, нарочно удавился… слесарь деповский. Вот уж не знаю, как это можно самому, нарочно?
– От плохой жизни, должно быть, Тимка, ведь не от хорошей же?
– Ну-у, что ты! – удивленно и протестующе протянул Тимка. – От какой же это плохой? Разве же она плохая?
– Кто – она?
– Да жизнь-то! Беда, какая хорошая! Как же можно, чтобы смерть лучше была? То бегаешь и все, что хочешь, а то – лежи!
Тимка засмеялся звонким, щебечущим смехом и опять разом замер, точно его оглушили, и, постояв с минутку, сказал шепотом:
– Тише теперь… Она тут где-то, недалеко хоронится… Только хитрая! Ну, да все равно я ее поймаю.
Только к вечеру я вернулся от Тимки. Странный мальчуган, он всего на полтора года моложе меня, а такой маленький, что ему не только двенадцати, а и десяти лет нельзя было дать. Всегда он суетился, товарищи над ним подсмеивались, частенько щелкали его по затылку, но он никогда надолго не обижался. Когда Тимка просил что-нибудь, ну, скажем, перочинный ножик карандаш очинить, или перо, или решить трудную задачу, то всегда глядел в упор большими круглыми глазами и почему-то виновато улыбался. Он был трусом, но и трусость у него была особая. Не было Тимке большего страха, чем тот, который он испытывал при приближении инспектора или директора. Однажды во время урока пришел швейцар и сказал, что Тимку просят в учительскую. Тимка не мог сразу подняться с парты; потом обвел глазами весь класс, как бы спрашивая: «Да за что же? Ей-богу, ни в чем не виноват». Рябоватое лицо его приняло серый оттенок, и он неуверенно вышел за дверь.
На перемене мы узнали, что вызывали его не для заковывания в кандалы и отправления на каторгу, не для порки и даже не для записи в кондуит, а просто чтобы он расписался за полученный в прошлом году бесплатно учебник арифметики.
Через два дня у нас начались занятия. В классах стоял шум и гомон. Каждый рассказывал о том, как он провел лето, сколько наловил рыбы, раков, ящериц, ежей. Один хвастался убитым ястребом, другой азартно рассказывал о грибах и землянике, третий божился, что поймал живую змею. Были у нас и такие, которые на лето ездили в Крым и на Кавказ – на курорты. Но их было немного. Эти держались особняком, про ежей и землянику не разговаривали, а солидно рассказывали о пальмах, о купаниях и лошадях.
Впервые в этом году нам объявили, что ввиду дороговизны попечитель разрешил взамен суконной формы носить форму из другой, более дешевой материи.
Мать сшила мне гимнастерку и штаны из какой-то материи, которая называлась «чертовой кожей».
Кожа эта действительно, должно быть, была содрана с черта, потому что когда однажды, убегая из монашеского сада от здоровенного инока, вооруженного дубиной, я зацепился за заборный гвоздь, то штаны не разорвались и я повис на заборе, благодаря чему инок успел влепить мне пару здоровых оплеух.
Было еще одно нововведение. К нам прикомандировали офицера, дали деревянные винтовки, которые с виду совсем походили на настоящие, и начали обучать военному строю.
После того письма, которое привез нам от отца безногий солдат, мы не получили ни одного. Каждый раз, когда Федькин отец проходил с сумкой по улице, моя маленькая сестренка, подолгу караулившая его появление, высовывала из окна голову и кричала тоненьким голосом:
– Дядя Сергей! Нам нету от папы?
И тот отвечал неизменно:
– Нету, деточка, нету сегодня!.. Завтра, должно быть, будет.
Но и «завтра» тоже ничего не было.
Глава седьмая
Однажды, уже в сентябре, Федька засиделся у меня до позднего вечера. Мы вместе заучивали уроки.
Едва мы кончили и он сложил книги и тетради, собираясь бежать домой, как внезапно хлынул проливной дождь.
Я побежал закрывать окно, выходившее в сад.
Налетавшие порывы ветра со свистом поднимали с земли целые груды засохших листьев, несколько крупных капель брызнуло мне в лицо. Я с трудом притянул одну половину окна, высунулся за второй, как внезапно порядочный величины кусок глины упал на подоконник.
«Ну и ветер! – подумал я. – Этак и все деревья переломать может».
Возвращаясь в соседнюю комнату, я сказал Федьке:
– Буря настоящая. Куда ты, дурак, собрался… Такой дождь хлещет! Смотри-ка, какой кусок земли в окно ветром зашвырнуло.
Федька посмотрел недоверчиво:
– Что ты врешь-то? Разве этакий ком зашвырнет?
– Ну вот еще! – обиделся я. – Я же тебе говорю: только я стал закрывать, как плюхнулось на подоконник.
Я посмотрел на ком глины. Не бросил ли кто, на самом деле, нарочно? Но тотчас же я одумался и сказал:
– Глупости какие! Некому бросать. Кого в этакую погоду в сад занесет? Конечно, ветер.
Мать сидела в соседней комнате и шила. Сестренка спала. Федька пробыл у меня еще полчаса. Небо прояснилось. Через мокрое окно заглянула в комнату луна, ветер начал стихать.
– Ну, я побегу, – сказал Федька.
– Ступай. Я не пойду за тобой дверь запирать. Ты захлопни ее покрепче, замок сам защелкнется.
Федька нахлобучил фуражку, сунул книги за пазуху, чтобы не промокли, и ушел. Я слышал, как гулко стукнула закрытая им дверь.
Я стал снимать ботинки, собираясь ложиться спать. Взглянув на пол, я увидел оброненную и позабытую Федькой тетрадку. Это была та самая тетрадь, в которой мы решали задачи.
«Вот дурной-то, – подумал я. – Завтра у нас алгебра – первый урок… То-то хватится. Надо будет взять ее с собой».
Сбросив одежду, я скользнул под одеяло, но не успел еще перевернуться, как в передней раздался негромкий, осторожный звонок.
– Кого еще это несет? – спросила удивленная мать. – Уж не телеграмма ли от отца?.. Да нет, почтальон сильно за ручку дергает. Ну-ка, пойди отопри.
– Я, мам, разделся уже. Это, мам, наверное, не почтальон, а Федька, он у меня нужную тетрадку забыл, да, должно быть, по дороге спохватился.
– Вот еще идол! – рассердилась мать. – Что он, не мог утром забежать? Где тетрадь-то?
Она взяла тетрадь, надела на босую ногу туфли и ушла.
Мне слышно было, как туфли ее шлепали по ступенькам. Щелкнул замок. И тотчас же снизу до меня донесся заглушённый, сдавленный крик. Я вскочил. В первую минуту я подумал, что на мать напали грабители, и, схватив со стола подсвечник, хотел было разбить им окно и заорать на всю улицу. Но внизу раздался не то смех, не то поцелуй, оживленный, негромкий шепот. Затем зашаркали шаги двух пар ног, подымающихся наверх.
Распахнулась дверь, и я так и прилип к кровати раздетый и с подсвечником в руке.
В дверях, с глазами, полными слез, стояла счастливая, смеющаяся мать, а рядом с нею – заросший щетиной, перепачканный в глине, промокший до нитки, самый дорогой для меня солдат – мой отец.
Один прыжок – и я уже был стиснут его крепкими, загрубелыми лапами.
За стеною в кровати зашевелилась потревоженная шумом сестренка. Я хотел броситься к ней и разбудить ее, но отец удержал меня и сказал вполголоса:
– Не надо, Борис… не буди ее… и не шумите очень.
При этом он обернулся к матери:
– Варюша, если девочка проснется, то не говори ей, что я приехал. Пусть спит. Куда бы ее на эти три дня отправить?
Мать ответила:
– Мы отправим ее рано утром в Ивановское… Она давно просилась к бабушке. Небо прояснилось, кажется. Борис раненько утром отведет ее. Да ты, Алеша, не говори шепотом, она спит очень крепко. За мной иногда по ночам приходят из больницы, так что она привыкла.
Я стоял, раскрыв рот, и отказывался верить всему слышанному.
«Как?.. Маленькую лупоглазую Танюшку хотят чуть свет отправить к бабушке, чтобы она так и не увидела приехавшего на побывку отца? Что же это такое?.. Для чего же?»