Шарль Бодлер
Стихи
Вступление Анатолия Гелескула
Перевод: Анатолий Гелескул
Жгучий взгляд
Бодлера трудно любить. Но будь иначе, он, наверно бы, оскорбился. Однажды пылкий почитатель, признаваясь Бетховену в бесконечной любви, уверял, что над каждым его опусом плачет. Бетховен осадил его по-бетховенски: "Музыка, от которой плачут, - плохая музыка".
Трудная любовь - долгая. Марина Цветаева (по смутным, правда, свидетельствам) не любила Бодлера, но однажды, едва ли не за ночь, создала его лучший русский перевод - "Плавание". Уловила ли свое - "пора, давно пора Творцу вернуть билет"? И только ли свое? Вернуть билет - это бунт Ивана Карамазова. И те подземные корни, что пронизали русскую литературу задолго до Достоевского и даже Пушкина. И странно, мизантроп, эгоцентрик и на чей-то взгляд почти некрофил Бодлер, такой, казалось бы, чужой, вплелся в эту корневую сеть. И, видимо, не только русскую. В романе Грэма Грина "Комедианты" персонаж убеждает молодого гаитянского поэта, талантливого, умного идеалиста - росточек культуры в шабаше мракобесия - не идти в партизаны. Аргумент: "Вы ведь можете написать об этом". Об этом уже написано, отвечает чернокожий интеллигент и смертник - бодлеровское "Плавание на Киферу".
Ладно, все это в конце концов литература, словесность. Но когда гестаповцы расстреливали героя Сопротивления Жана Прево, пули пробили спрятанный на груди листок с переписанным "Лебедем" Бодлера. Это уже не словесность. И не словесность первые русские переводы Бодлера - переводы народовольца Петра Якубовича, приговоренного к виселице и помилованного вечной каторгой. Столетие спустя Бодлера переводил очередной каторжанин по-новоязовски "зэк" - Иван Лихачев. И это еще одна загадка Бодлера: почему угрюмейший из поэтов протягивал руку обреченным и уводил "от ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови".
Имя Бодлера давно и привычно рифмуется с findesiecle. Конец века склеротическое время старческих болезней и причуд. Сегодняшняя, случайно попавшая на глаза аттестация поэта даже забавна - "грустный мистик Бодлер". Грустить Бодлер - поэт Бодлер - явно не умел; смертельно тосковать - да. И с мистикой явно не ладил. "Острый галльский смысл", с которым он боролся как художник и визионер, был у него в крови. Но помимо всего, какой, простите, конец века? Бодлер - ровесник Некрасова. Да, век выглядел по-разному. Когда в Петербурге отменяли крепостное рабство, в Лондоне приступали к строительству метро, что, впрочем, не сделало британскую столицу приглядней, и недаром Лондон ошеломил Достоевского, с ужасом ощутившего, что буржуазный Париж и чиновничий Петербург - это цветочки, а ягодки вызрели там, за Ла-Маншем.
Кажется, в Талмуде есть притча о реке, где рыба самая разная, но дохлая всплывает, мозолит глаза, и, глядя на нее, думают, что знают реку. Осмеянный Достоевским Париж, самодовольный, скаредный и полусонный, для Бодлера - при его недолгой жизни - был иным. Тот Париж, который он любил и оплакивал, не раз ощетинивался баррикадами, и поэт не порхал над схваткой, а метался в гуще событий, все более безутешных - и если бы только для него.
В некрологе на смерть Некрасова Достоевский назвал его "страдающим поэтом" и, словно споткнувшись о банальность - кто в жизни не страдал, а уж сам он как мало кто другой, - тут же поправился четко и безошибочно: "Чуткий к страданию поэт". Наверно, такая же чуткость и сделала эгоцентрическую поэзию Бодлера долговечной. И обрекла ее на угрюмство, в котором упрекали и Некрасова, в котором каялся Блок ("...Простим угрюмство - разве это сокрытый двигатель его?").
Незадолго до смерти Михаил Михайлович Бахтин сказал ученику, посетившему его в богадельне: "Веселой поэзии не бывает. И музыки тоже". Странная фраза, тем более в устах апологета карнавальности, еще при его жизни ставшей притчей во языцех, модой, а ныне - стилем жизни. И не только странная, но, как все глубокие мысли, спорная. Все бывает - и было, и будет. Но Бахтин говорил не о стихах или мелодиях, а о музыке. И, может быть, веселость, не только в искусстве, возникает из сознательного или бессознательного порыва развеселить, то есть ободрить, утешить и заверить, что не так страшен черт, а лучше смерти бывает только жизнь. Короче, возникает из сочувствия и сострадания. Великий гуманист Бах действительно полифоничен: погружая нас в бездну человеческой скорби, где уже нет ни контрапункта, ни инструментов, а лишь человеческие судьбы, те замирающие голоса, что жалуются, утешают, отчаиваются или стыдят павших духом, из этой стихии человеческого горя он возвращает нас к радости. Таким был музыкальный канон, но Бах умел радовать, как никто до и после него. Это редкий, быть может, единственный и, наверно, высший дар.
Такого дара Бодлер был лишен полностью, но в отличие от многих не симулировал то, чего нет, и был честен к себе и к нам. И за эту честность расплатился сполна.
Двух великих ровесников судьба не баловала, но по-разному. У Некрасова, помимо Петербурга и литературы, была неоглядная Россия с ее нищетой и богатством, лесами, людьми и песнями. У анахорета Бодлера был только любимый и неприветливый город, где вершились европейские судьбы, рождались моды, но трудно дышалось и было тесно. Он тосковал о южных морях, но жил городом. Бодлеровский "Лебедь", на русский слух перегруженный античными реминисценциями, французу знакомыми со школьной скамьи, - это мир в убогой перспективе парижской окраины. Странное совпадение: знаковое стихотворение Некрасова, стихотворение-символ об извозчичьей кляче ("О погоде") тоже рождено удушливой теснотой имперской столицы (сон Раскольникова мне кажется лишь театрализованным пересказом этого короткого и неотразимого стихотворения).
Судьба и расправилась по-разному. Некрасовское "тяжело умирать, хорошо умереть" Бодлер, наверно, повторял бы как молитву - если бы мог говорить. Некрасов умирал тяжко, но и в муках был жив, и его "Последние стихотворения" незабываемы. Парализованный Гейне в его долгой "матрасной могиле" создал "Романсеро" и другие стихи, полагаю, бессмертные. Бодлер почти два года был живым трупом, без движения, без сознания, без жизни. И жизнь еще вспыхивала тающими искрами, когда приходила знакомая пианистка и трогала клавиши. Бодлер самоотверженно верил в слово; "Цветы зла", помимо всего, это книга-подвиг, усилие создать стихами "Человеческую комедию": замысел бальзаковский, а по признанию великого романиста - наполеоновский. И слово покинуло поэта; осталась лишь музыка - самое сокровенное и непереводимое в его стихах. А чуткий к страданию поэт выстрадал и отстрадал эту чуткость.