Литмир - Электронная Библиотека

Насчет того, что казачьи станицы Муровая, Булашиниха и Суликова оружие сдали, а остальные все покуда воздерживаются, он крепко задумался…

Как бы казачишки эти не ударили с гор. Служивый народ. Да и какой вообще это народ, когда он только и знает, что служит? И мало того, еще службой своей хвастается? Служба его вперед всего интересует. В мужицкой деревне отслужил человек, домой вернулся, про него и забыли, кто он был – унтер, или фельдфебель, или рядовой. Выпьют, так младший чин старшему морду побьет, о старшинстве не подумает.

У казаков не так. У них и в мирной жизни урядники, полусотники-сотники друг перед дружкой чуть что не строевым шагом ходят, и девку выдать замуж, так сперва глядят – какой командир свекром ей будет. Будто в этом для нее все счастье и состоит. Романовы-цари сделали либо до них кто придумал: наделили казачишек большой землей. Чины сибирские казачьи – двести, даже пятьсот десятин имели. На рядовую душу и то отводили по тридцати десятин. А те – богато наделенные – сдают землю арендаторам, и своим, и неприписным крестьянам, и старожилам.

И нынче казачишки эти воюют не столько с Колчаком, сколько между собой режутся. Фронтовики вернулись домой, пороху нанюхались досыта, больше не хотят, от колчаковской мобилизации уклоняются, а вот которые дома сидели, старшие уже возрасты, те за белую власть горой, обещаниям ее верят и подачками дорожат.

Так вот и получилось у них, у казаков, – фронтовики режутся с тыловиками, бедные с богатыми. У служивых издавна ведется: любое дело начинают ли, кончают ли – междоусобная свара для них прежде всего другого…

Конечно, и везде-то есть такое, и в Соленой Пади, и в Верстове, но то по крайней только необходимости, а вовсе не поголовная резня стоит. Это колчаки раздувают, кричат, будто крестьяне нынче идут одно село на другое, сын на отца. Им это выгодно кричать, колчакам, не признаваться, что, кроме казачьих станиц, – ни одно село в степи за ними не пошло.

Все ж таки мужики – в большинстве народ, чинов среди них мало, чересчур богатых, как вот Кузодеев был или знаменитый Коровкин, тоже невеликое число…

Поначалу, правда, за милицией доколчаковского временного правительства богатые мужики кое-кто пошли. Настукать на кого, либо самых первых, еще неопытных и одиночных партизан схватить, передать властям – все это было. Но после, когда народный пожар во всю силу разбушевался против верховного изверга Колчака, против его генералов, атаманов, чужестранных легионеров, – тут уже и богатеи примолкли, затихли полностью.

Насчет председателя села Московки, потерявшего печать, Мещеряков подумал: «Ну, теперь он до конца жизни научится – если при печати, так будет носить ее в штанах, в кармане. Штаны-то, поди-ко, не потеряет».

Песня «Грозная пика» показалась ему средней. Средне была составлена: не по-народному и не по-ученому. Ни так ни этак. Ну а все ж таки в ход она вполне могла пойти. Особенно если Мощихинский, который ее сочинил, голос громкий имеет. Написанное – оно же само по себе тихое, его надо еще провозгласить!

А одна строчка в песне так особенно Мещерякову понравилась. Даже две:

…Навеки историк подчеркнет на память
Храбрость и славу твою!

И еще одно сообщение сильно Мещерякова задело… Написано было даже лучше, чем в стихах.

«О том, чтобы вести митинг в помещении волости – хотя оно и обширное, – не могло быть речи, так как не вместилось бы и одной четверти собравшихся. Открылся грандиозный митинг на открытом воздухе. Море голов! – прочел Мещеряков и тотчас представил это море. – А по мере того как товарищ Петрович говорил, настроение все поднималось. Когда же он кончил, раздались голоса: “Все пойдем! Все умрем! Долой Колчака!” Какой царил подъем духа! Сколько энтузиазма! Не только мужчины, но и девушки, простые милые крестьянские девушки, и те кричали, что пойдут в сестры милосердия. И пошли. Вот ихние имена: Домна Колесникова, Наталья Сухинина, Елена Доровских и многие другие… Как величественно, как красиво это восстание!»

Вот как было написано!

Что мужики кричали «умрем!» и «долой!», Мещерякова ничуть не удивило. А вот девки о революции заботятся!

«Ну и о них тоже позаботиться надо! – подумал Мещеряков. – Бабы – те сами себе хозяйки, а о девках – надо. Пусть милосердствуют за тяжелоранеными и за теми, которые при смерти. А уже от выздоравливающих надо их уберегать. Это команда такая: не воюет, не работает, только и знает, что выздоравливает…»

И Мещеряков вспомнил – на германской был у него ротный, тот своих взводных и даже унтеров то и дело устраивал в команду выздоравливающих. Для поощрения. На неделю, а то и на десять дней… И Мещеряков был в той команде тоже. Два раза был. Знал этот обиход.

Ну вот – настало время идти в главный штаб, к товарищу Брусенкову. Он одернул на себе куртку, поправил ремень, наган, портупею, усики пошевелил двумя пальцами.

Гришка Лыткин спрыгнул с подоконника, скособочил на себе папаху, и пошли они вдвоем из штаба армии в главный штаб республики Соленая Падь.

Часовые в дверях стояли – в момент приняли стойку «смирно».

А беда ведь с этим с Лыткиным! Чуть заметит за главнокомандующим какую повадку – сейчас то же самое делает, до смешного старается. И походку сделал себе под Мещерякова, и папахой где-то разжился серого цвета, и галифе добыл с кожаным сиденьем, а шпоры на нем звенят – бубенцы на выездной упряжке в первый день масленки! Нынче учится трубку курить и усы растит. Покуда ни то, ни другое у него не получается.

В любой разговор Гришка ввязывается, который раз мешает. Надо бы посерьезнее иметь вестового, из обстрелянных, но уж очень лихой Гришка этот. Душевный очень, к начальнику своему привязанный. А что у парнишки такое может быть? Отца и мать в эту пору еще не сильно чтут, бабы у него в помине нету… Живой останется, вырастет, пахать-сеять будет, нынешнее время ему так и представляться станет: каждый день красным бантом повязанный, каждый час звонкими шпорами звенит.

Расторопный мальчишка. Толково ему объяснить – убьется, но сделает… Пусть будет вестовым – адъютанта же Мещеряков подберет себе правдишнего.

Молодость!

Ефрем и про себя скажет: когда в шестнадцать лет вдруг оказался бы он при таком вот боевом начальнике – все так же и делал бы, как Гришка делает. Глядишь на него – себя узнаешь. Про Ефрема, про молодого, чего только не говорили: что он и парней-то всех лупил, и девкам проходу не давал, и мужиков чуть ли не с пеленок уже стращал! Враки поди-ка все! Вот таким он, верно, и был, как Гришка Лыткин нынче. Конечно, тридцать лет не старость, а все ж таки и не семнадцать годков, нет! Семнадцать – что такое? Много человек не знает. Забот не знает, зла, жадности, свирепости. Сам прост, все люди просты ему и весь белый свет. Жаль, проходит это быстро и слишком уж незаметно. Когда прошло? Нет, не заметил…

Ступили на площадь. С площади и осмотрел, не торопясь, Ефрем дяди Силантия поселение.

Оно вот как было сложено.

Площадь – большая, с торговым рядом, и выходят на нее дома – тоже все большие, под железом. Железо всюду зеленым покрашено. Красиво!

Далее – улица одна идет в ту и в другую сторону от площади версты по полторы. Прямая, широкая, кое-где канавы порыты вдоль нее и даже поставлены деревянные мостки в одну доску, где земля черная, и в ненастье лывы образуются, кое же где она вся покрыта травкой, и только к самым домам прижимается темная дорога.

Местами торчат колодцы-журавли, вздымая вверх тонкие безголовые шеи, выступают то тут, то там палисадники с темно-зеленой листвой черемух и сирени, с поблекшими цветами мальв, нанизанных на высокий прямой стебель. Плетней не видать; ограды поделаны крепкие, ворота на один лад – смоленые, сверху накрытые поперечинами с острой кровелькой, под кровелькой различить можно резьбу. А то и петушки наставлены на воротах.

Улицу эту в Соленой Пади, сразу видно, блюдут; кому попало и как бог на душу положит строиться на ней не позволяют. Тут на ней где-то, наверное, и дяди Силантия изба стояла.

23
{"b":"45597","o":1}