Или еще как-то было? По-другому?
А вот слова, которые Зинаида ночью до Вениного стука в окошко успела ему сказать, и даже те, которые сказать не успела, он знал нынче наперечет. Как свои.
"Ты поверь мне, Никола, - слышалось нынче Устинову, - только так и нужно делать, как я говорю: бежать нам нужно отсюда, ото всех людей! Поверь мне, и я всему белому свету поверю! Без этого - я неверующая! Отступница от жизни всей, сколь ее есть! Лебяжка меня приняла, призрела-приютила, - я и ей не верю, неблагодарная! Сынов я вырастила, но и сынам веры нету у меня, не знаю, почему они есть на свете, когда в крови у них - мое же безверие? Сделай ты меня верующей, Никола Левонтьевич! Один ты можешь - более никто! Иисусу Христу и то не всякий раз удавалось сделать, тебе - удастся, только пожелай!"
И жутковато, и сладко было теперь Устинову: вот он, разнесчастный мужик, израненный, разорившийся, безлошадный, а для кого-то он - Иисус Христос! Пусть разорится он еще более, пусть останется совсем нищ, наг и немощен - Зинаиде это нисколько не страшно, лишь бы только Устинов был на свете. Будет Устинов жив, будет ей и живой Христос!
И когда снова засаднило в ноге, а на эту боль медленным кружением отозвалась голова, Устинов тоже знал, почему оно, это кружение: ему представлялся тот миг в панкратовской избе, когда, словно крохотный ребеночек, он прильнул к Зинаиде, а она сильными своими руками прибрала его голову к себе. И погладила его, и пообещала ему совсем иную, нездешнюю жизнь. Указала, чтобы он в ту жизнь заглянул.
Вот так, словно в сказке, от великого Христа до безмолвного и счастливого ребеночка, мог он выбирать нынче свою собственную судьбу да еще и быть при этом справедливым!
Справедливости сильно не хватало ему. Откуда ей было взяться, если спасла его женщина, с бороньих зубьев сняла, а он отвернулся от нее в ту же минуту, как только отвернуться можно стало, запросился из ее рук, из ее саней в другие сани - к зятю Шурке и, спасибо ей не сказав, уехал?! Словом одним и то не попрощался с нею?!
Однако же пора было возвращаться к самому себе - к изувеченному и непутевому мужичо-нке, и Устинов подумал: "Домну-то прочь нынче я прогнал от себя? Позвать? Она вмиг дело исполнит - отлучит странные мои мысли!" Но всё еще лежал тихо и неподвижно, предаваясь той же странности. "Или позвал бы кто-нибудь меня? В окошко бы стукнул? Веня же Панкратов постучался тот раз? - Палочка-костыль деда Егория стояла, прислонившись к изголовью. Устинов пошевелил ее: - Пусть позовут хотя бы в Лесную Комиссию - тот же миг пойду на палочке этой! Ей-богу, пойду!"
Не звал никто.
А к нему снова вошли и снова осветили его свечой.
Шурка вошел. В первый раз за всю жизнь - вовремя.
Устинов это так понял: Домна обиделась, не захотела вернуться и велела Ксении проведать отца. Ксенька замешкалась, может, застеснялась, с нею это бывало, ну а тогда добровольцем вызвался Шурка: "Я пойду! Я в момент батю развеселю!"
Он так и спросил:
- Развеселить вас, батя? - И поставил свечку на подоконник.
- Давай-давай!
- А вы, батя, поди-ка, всё об одном и том же думаете? Да? Вы думаете: "Как же всё на свете будет в дальнейшем?"
- Это тебе о том, как будет, заботы нету!
- Так правильно же! - обрадовался Шурка. - Правильно же, я вперед не думаю, не загадываю! Никогда!
- Умный?
- А поумнее умников-то! Вы только не обижайтесь - поумнее умниц, таких вот, как вы, батя!
- Ну-ну...
- Само собой! Вот вы, батя, Святку покупали, самостоятельную и теплую избу ладили ей. Вы конями обзаводились; за Севки Куприянова мерина так придуриться перед Кругловым Прокопием решились! Вы в Комиссии своей неделями сидите, рассуждаете, - а к чему? Всё гадаете, как будет? Как будет завтре, через год, либо через два и того дальше? Пустое занятие! Неужто непонятно вам - пустое? Вы и перед четырнадцатым годом так же заботились о шешнадцатом, а вас о тех заботах никто не спросил, вас заместо того побрили на войну, и всё тут! И где вы шешнадцатый-то год встретили? Ну, правда, случай выпал вернуться вам живым-непокалеченным. Так случай, не более того! Нонче, обратно, война вот-вот нас всех накроет, но вы всё одно копошитесь, всё одно не войну берете в расчет, а тот счастливый случай остаться живым-непокалеченным, будто бы он и есть - главнейшая ваша судьба? Вы что, загодя знали, каким нонешний год будет? Что и как нонче происходить станет? Нет, не знали, сроду не угадывали! Так пошто же вы сызнова и сызнова гадаете о будущих годах?
- Развеселил ты меня, Шурка. Хорошо развеселил.
- Правда, што ли?
- Ну как не правда?! Ты ведь какой веселый, ребятишек одного за другим на свет ладишь, а ладить им жизнь тебя нету! А я этак не умею - чтобы меня не было, когда я детям и внукам нужон! Раз я им нужон, значит, я есть, и вот он я! Я у них в крепостничестве нахожусь. А когда так - неизбежно думаю: как будет? И через год, и через два, и далее - как?
Шурка, присев на табуретку, поболтал ногой.
- Да ить никто же, батя, не знает, куда ихняя жизнь пойдет - детей ваших, а тем более внучков? Сёдни вы для их стараетесь, а назавтре оне живыми будут ли? Или вот - вы им хозяйство ладите, а они на его раз плюнут да уйдут на промысел, на службу какую-либо! Спрашивается, чего же вы старались-то? Потели-то на семи потах! Либо так: вы им оставили добра, а завтре - кто-то пришел да и отнял добро это до ниточки?!
- Не так-то просто отнять у человека свое, трудовое! Не так-то!
- Да проще простого! Придет кто-то - белый ли, красный ли, обыкновенный ли, наган покажет, "руки вверх!" прикажет - и всё! И сделано дело!..
- Ты, Шурка, как ровно Мишка Горячкин! Тот вечно грозится пожечь-убить, и ты следом так же! Недаром он тебе нонче дружок!
- Недаром, батя! - согласился Шурка. И охотно согласился.
Дружба с Мишкой Горячкиным еще недавно каждому была и стыдом и срамом, но, должно быть, действительно изменились времена, если Шурка так легко согласился с тестем и даже подтвердил еще раз: "Недаром!"
Горячкин Мишка, сапожник, мужичонка рябой, суетливый и золотушный, с какого-то вре-мени начал провозглашать себя врагом всей Лебяжки, напившись, бегал по деревне и грозился: "У-у-убью! По-о-ожгу! Дайте малый строк - всем поломаю шеи-то, хозяева! У-у-у, хады! Черви земляные! Вцепились, ровно хады, в почву, сосете из ее, а я вот не дам вам сосать, кровопийцам! Рассчитаюсь с вами! По всей форме и справедливости!"
Мишку, были случаи, поколачивали, тогда он каялся, божился, что больше не будет, однако, напившись, принимался за свое.
Откуда взялась у него дикая ненависть ко всем и каждому лебяжинскому жителю, сказать нельзя. Может, потому, что он, бывало, грозился, а над ним в ответ только смеялись: "Ну-ну, Мишка-воин! Давай-давай! Кого же ты первого начнешь бить-уничтожать?" Мишка наливался кровью, золотушные пятна на его лице темнели. "Хотя бы и тебя!" - ворочая глазами, отвечал он. "Ну, меня так меня! - соглашался Мишкин заказчик. - Приладь-ка вот подошву на сапоге. И каблук новый! Да хорошо сделай, не то возьму в оборот. И даже не беспричинно!" Вот так миролюбиво с ним говорили, тем более что Мишка сапожником был неплохим, главное же - единственным на всю Лебяжку.
Но с некоторых пор к Мишкиным угрозам: "У-у-убью! По-о-о-жгу!" - люди начали относи-ться не шутя, не с легким сердцем. Когда тут и там ходят банды и карательные отряды, убивают, вешают, отнимают, жгут - почему бы Мишке и в самом деле не заняться тем же делом? Если у него многие годы руки чешутся? Если это мечта его давняя и заветная?
Организовалась Лесная Комиссия, Мишка и на нее кричал: "Сошлися, кровопийцы хозяева! Знаю, для чего сошлися - чужую кровь сосать! Брюхи отращивать! Деток нежить-холить, избы им ставить, лесины страхованные за ими оставлять! У-у-у, хады! Я всё знаю, носом всё чую!"