- Если бы армия несла честь, славу и силу своей нации в другие нации я бы и сейчас был с ней. Ну, а нынче меня там нет. И не может быть! Потому что нынче ты прав!
- Ну так вот! Завоевать победу для своего буржуя в другой стране - это честь. А быть при этом его рабом - тоже честь? А чтобы такого не было, русский мужик с немецким мужиком нынче братается, и каждый своего генерала бьет либо собирается бить!
- Побратались: немцы в Ростове-на-Дону! И Украина от России отторгнута, и Финляндия, Эстляндия, Лифляндия. И - Польша. И - Карская область. И - Батум! И еще будем платить шесть миллиардов марок контрибуций. Побратались! Только и надежды, что союзники, которых мы предали, без нас победят! Разгромят немцев, а тогда и мы вздохнем свободнее!
- Ну, тут дело в чем? Немецкие солдаты не смогли вовремя со своими генералами и помещиками управиться - вот в чем! А мы вот у себя до конца с капиталом покончим, а тогда им поможем! Ну, и вот что, поручик Смирновский, - спасибо за разговор! Ты правильно делаешь, когда отказываешься с нами сотрудничать! Очень правильно!
- Верно што! - протянул Половинкин, который за всю беседу не вымолвил ни слова. - Начали об лесной охране, а кончили неизвестно чем - хотя бы и миром в Бресте, и тысяча девятьсот пятым годом! Ежели мы свои дела начнем вот так же обговаривать по самым разным временам - толку не будет! И далее Левонтия Евсеева мы не уйдем никуды. Не призвать ли нам Левонтия обратно на должность начальника охраны?
Игнашка тоже сказал:
- Верно, что заблудился ты, Родион Гаврилович. Заблудился, и жаль мне тебя! Оч-чень жаль!
Смирновский встал, простоял секунду-две, потом козырнул кому-то, неизвестно кому, а попрощался с одним Устиновым:
- До свидания, Коля! Службу-то нашу помнишь?
- Помню, Родион Гаврилович!
- Будь здоров, заходи, будет случай! - И Смирновский вышел - быстро и всё тем же четким шагом.
Помолчав, Дерябин тоже обратился к Устинову:
- Молодец, товарищ Устинов: правильно предложил вызвать поручика! Вызвали, всё выяснили, теперь тебе и ходить к нему нету необходимости!
- У меня дело к нему всё одно есть.
- Есть?! - удивидся Дерябин. И тут же спросил у Калашникова: - А скажи, Петро, председатель, кто нынче был прав - я либо Смирновский?
- Ты, Дерябин... - кивнул Калашников. - Вот ежели бы ты еще затронул о пути трудящихся к справедливости, то есть кооперативный путь...
- Ладно! - перебил Дерябин. - Ну, а для тебя, Устинов, - кто был правый в нашем разговоре? Скажи?
- Сказать-то трудно. Сказать, так мне твое утверждение всё ж таки ближе. Однако...
- Ближе! А тогда о чем же тебе и еще вести со Смирновским разговор? Какое может быть у тебя с ним дело?
- У меня к нему собственное дело...
- Собственное! Ну, ну!
Вот он какой был, товарищ Дерябин - быстрый, смышленый. Давно вернулся с фронта, окопных митингов семнадцатого года не слышал, погоны с офицеров не срывал, ни эсеров, ни большевиков в полковые и другие комитеты не выбирал, а начни ему обо всем этом рассказы-вать, он тебя же еще и поправит: "Нет, не так было, а вот как!" И с толком поправит!.. Или начнет говорить, как страдает от безземелья мужик в России, - и опять всё в подробностях. Лебяжинские удивлялись: откуда что у человека? Конечно, большое просвещение получил он от Андрея Михайловича Кузьменкова.
С Кузьменковым, рабочим из Твери, Дерябин служил вместе при полевом телефоне с начала войны, в одно время они были и демобилизованы - Дерябин по контузии, Кузьменков по болезни.
В прошлом году, весной, Кузьменков приехал к своему дружку - попить молока, поесть досыта, поправить здоровье, но поправляться ему было поздно, он помастерил по швейным машинам и по сепараторам для баб, по косилкам и сноповязалкам для мужиков и вскоре помер. Сам помер, а мысли свои и множество разных книжечек оставил Дерябину.
Но в то время как, то ли от болезни, то ли от природы, Кузьменков был тихим, не очень-то разговорчивым и каждому встречному-поперечному, будто чего-то стесняясь, улыбался, Дерябин надо и даже когда не надо говорил быстро, громко, всегда был серьезным и мог проводить за книжками, а нынче вот за бумагами Комиссии двое суток подряд. Такой был человек - не от одного только Кузьменкова умел взять, а от кого-то еще и еще. У него был талант: на лету хватать мысли и вести и вести их дальше, к какому-то пределу. И теперь, откинувшись на спинку стула, и движениями, похожими на те артикулы, которыми унтера мучают солдат на учебных плацах, поразмяв руки, он тоже строго спросил:
- Ну а ты, Половинкин? И ты, Игнатий? Вы-то - как?
- Чо тако? - отозвался Половинкин.
Игнашка же подскочил на стуле:
- Я? А я ничаво себе! Я просто так!
- Чего - ничего? Я спрашиваю: вы-то что и как думаете об моем разговоре со Смирновским?
Игнашка снова подскочил
- А кого тут думать-то? Он, Смирновский-то, - как? Он из грязи в князи, и даже - не в сильные князи-то, а ужо гордости в ем, гордости - он и сам не знает, сколь ее и для чево!
- А из какой же это он грязи выскочил? Объясни, Игнатий?!
- Да из обыкновенной - из мужиков, толстопятых чалдонов!
- По-твоему, значит, трудящийся мужик - это грязь? Так?
- Я энтово вовсе не высказывал, товарищ Дерябин!
- Ты запомни, Игнатий, грязь - это вовсе не трудящийся мужик или рабочий, а те самые князья, в которые по глупости человеческой многие желают выскочить! Запомнил?
- Ну всё ж таки... В князьях-то бы походить тоже... Недели бы с две. А то и с три... А в опчем-то я запомнил, товарищ Дерябин!
Половинкин же еще подумал, послушал и сказал:
- Он-то, Смирновский-то, никак не может быть как все! Эму энто - нож вострый. И даже - смерть!
- А вот это так! Вот это правильно! Когда человек откалывается от массы, от большинства - в нем уже правды нет и не может быть! Одна только спесь и разная хитроумная ложь. Настолько хитроумная, что ее не так-то просто разоблачить!
- Ну а ежели взять святых? - спросил Устинов. - Оне и всегда-то были одиночно и только сами по себе, но призывали к своему разумению большинство народа. В них тоже нету правды?
- Одно вранье! - подтвердил Дерябин. - Что такое правда, товарищ Устинов? Один ее понимает так, другой - вовсе по-своему, а где и в чем она в действительности? Она есть лишь в том, что хорошо и справедливо для народа, то есть для большинства человеческого. Нонче народ требует взять в свои руки землю, фабрики и власть - это и есть святая и высшая правда, другой нету! Пройдет время - у массы будет другое наставление к жизни, и обратно это будет правдой. И так всегда. Запомнил, Устинов?
- Ну, а вот было - народ сжигал отдельных людей на кострах, когда те не верили в ихнего бога. За кем была правда - за большинством или за теми отдельными и сожженными людьми?
- А тут надо различать - где народ сам делает, а где его толкает на преступление черная сила!
- Какая - черная?
- Разная: монахи, колдуны, капиталисты.
- А кто различит? Вот ты, Дерябин, различишь, где народ делает по-своему, а где - по наущению?
- Почему бы и нет?
- А когда ты можешь это, а все другие - нет, тогда ты ведь уже отдельно ото всех? Как тот святой?
- Никогда! Никогда не стою я в отдельности от народа, а нахожусь в самой его душе и в глубине, потому я и чувствую и чую, что исходит от него самого, а что ему навязывают другие из черных замыслов! Сам же я при этом со своей личностью - ноль!
- Даже странно! Вот в Лесной нашей Комиссии ты нонче кем работаешь? Нолем работаешь? Либо главным рабочим членом, начальником охраны и даже нашим как бы руководителем? И ежели ты, наш руководитель, - ноль, тогда кто же мы?
- Ты меня не вовсе понял, Устинов, - побарабанив пальцем по столу, сказал Дерябин. - Я, если и руководствую, не отказываюсь от этого, так потому только, что понимаю себя перед народом как ноля! То есть более, чем всякий другой, я должен быть слуга ему, и только слуга! Во мне это рядом и вместе слившись должно находиться - слуга и руководственность. Может, тебе и это не очень понятно, Устинов?