- Вот! А вы ишшо говорили! Вот!.. Да я... - сообщил Игнашка.
- Чем могу служить? - козырнул Смирновский.
Он был невысок, но строен, в сером, не то военного, не то городского покроя, пальтеце, в зеленой фуражке без кокарды. Голос чуть глухой, суженные, калмыковатые глаза строги.
Дерябин поглядел на Калашникова, Калашников сказал:
- Садись, Смирновский! Поговорить позвали тебя!
Смирновский снял фуражку, расстегнул две верхние пуговицы своего пальтеца и сел. Все ждали его вопроса, чтобы он спросил, о чем с ним хотят говорить, а он молчал и только переводил взгляд с одного на другого - с Калашникова на Половинкина, с Половинкина на Устинова и так по кругу.
- Вот что, Родион Гаврилович, - сказал наконец Калашников, - просьба есть к тебе. От Лесной Комиссии, а разобраться - от всего лебяжинского общества... - Смирновский молчал, только кивнул один раз, и Калашников, передохнув, продолжал: - Просьба такая: взять на себя начальство над лесной вооруженной охраной. Мы стараемся, а лес всё равно рубят и даже не для себя уже, а на продажу в степные деревни. Если ты постараешься - ничего этого не будет, мы уверены.
Смирновский подождал - не продолжит ли Калашников и еще, потом сказал:
- Принять просьбу не могу! - Коротко махнул рукой. - Нет!
- Почему? Почему же, товарищ Смирновский? - с интересом спросил Дерябин.
- Боюсь я нынче оружия!
- Боишься?! - удивился Дерябин. - Ты боишься?!
- Боюсь! - подтвердил Смирновский.
- Дак как же так, Родион Гаврилович? - раскинул руки Устинов. - Ты ли здесь нынче перед нами? Не верится, будто ты.
- Боюсь я вот почему: кругом война - невероятная, гражданская, междоусобная. И каждый выстрел нынче - как в пороховую бочку огонь. Нынче даже и без выстрелов ссориться людям нельзя. Сегодня поссорились, поругались через прясло, а назавтра через то же прясло будем стрелять друг в друга! Сегодня ваша охрана задержала в лесу порубщика, а завтра - война, и он эту обиду припомнит.
- Я понял! - снова кивнул Дерябин. - Сегодня мы задержали Куприянова с сыном, а завтра они нам... Они ведь твои родственники, Куприяновы-то?
- Куприянов сдержится, не даст волю обиде, вот его уговорю. Ну, а всех-то не уговоришь? Вы сами-то, Комиссия, сдержитесь? Нынче вы спорите, разногласия у вас между собой словесные, а завтра? Может, они будут с оружием в руках? Эти разногласия?
- Ну, ты тоже скажешь, Родион! - покачал головой Калашников и сам качнулся на табуретке. - Ну, и скажешь!
- Напрасно ты, Родион Гаврилович! - поддержал Калашникова Устинов. Такого и в голову не должно приходить!
- И действительно, не приходит! - подтвердил Смирновский. - В семнадцатом году начался переворот - тоже ведь в голову не приходило, что после Россия не год, может быть, и не два будет пылать в братоубийственной войне!
- Ага, я тебя снова понял, Смирновский: ты всегда стоял за войну до победного конца! - проговорил Дерябин. - А спросить, ну, зачем народу был тот победный конец?
- Затем, чтобы мы, русские, не воевали бы между собой, не уходили бы с фронта полками в тыл для междоусобий на собственных нивах. Чтобы и немцы потеряли меньше людей, чем они потеряли, когда на целый год отодвинулось их поражение. Затем, чтобы союзники наши тоже понесли меньше потерь. Мы от них отступились, но в расчете, что они за нас всё равно победят! Потому что, если бы победила Германия - уж она-то от нас и от нашей справедливости не оставила бы ничего! Ни белых, ни тем более красных! Затем, чтобы не распадалась Россия, чтобы кубанское и донское казачество не отделялось от нее, не дарило кайзеру Вильгельму, своему вчерашнему врагу, белого коня и не заключало с ним сделку для войны со своим же русским народом! Затем, чтобы ни чехи, ни японцы, никто не оккупировал Россию и с оружием в руках не решал бы наши внутренние дела. Ну, так я могу идти? - Смирновский встал, надел фуражку.
- Как хочешь! - ответил Дерябин. - Когда тебе невозможно провести здесь еще минуту - как хочешь!
- Минуту - можно.
- Ну вот и ладно, - обрадовался Устинов. - А ты что забыл, Родион Гаврилович: у человека есть предел, И когда он к нему подошел, он уже не может делать, как еще вчерась делал. Так же было и с войной - когда солдату совсем непонятно сделалось, зачем она, - ему не стало возможности и дальше воевать. Солдат лучше примет другую, хотя бы и более тяжелую, но понятную для него войну!
- Нету предела, Устинов, - не согласился Смирновский. - Нету его, Коля! Предел понимания и мысли - да, тут человек в стенку упирается. А делать, хотя бы и доброе дело, хотя бы и пагубное, он может без конца. До последнего дыхания!
Дерябин откинулся на спинку стула, осмотрел Смирновского внимательно. Сказал:
- Спасибо за продолжение беседы, поручик! Это бывает: мужицкий сын в буржуазности своей переплевывает самого буржуя! А я хочу спросить: значит, мы, трудящиеся, не так сделали, не спросив у буржуя-империалиста, когда нам лучше выступить против него? Надо было спросить, он бы объяснил: победи сперва немца! А он-то, империалист, спрашивал у нас о чем-то, когда бросал нас в нынешнюю бойню всех времен и народов? Так кто же первый виноват? Кто ответчик? И ведь кто-то должен с ответчиками кончать? И сделать это никогда не рано, а всегда поздно!
- А зачем капиталиста спрашивать? Не надо! Не у него, а у себя надо спросить: как поступать? И скажи, Дерябин, ты на войне в окопе или в атаке видел когда-нибудь империалиста?
- Такого - никто никогда не видывал! Разве для показа чей-нибудь сынок затешется в окоп, чтобы об нем в газетках сообщалось. Империалист - всегда дома либо в банке в денежном за железными дверями!
- Вот именно, Дерябин! Правильно, Дерябин! И когда трудящиеся поднимутся против капиталистов, он всё там же будет сидеть, а пошлет в свою защиту опять же трудящихся. Значит, война против империалиста всегда будет войной трудящихся между собой. И когда ты к ней, к такой войне, призываешь, то нельзя этого забывать! И не бояться этого нельзя. Я боюсь! Я, может, ничего больше не боюсь, но здесь я последний трус. Я боюсь даже не столько этой войны, сколько жизни после нее! Ведь мы и после нее будем видеть друг в друге врагов, будем не доверять друг другу, а только подозревать! И так может быть до самого конца нашей жизни?! Устинов! - позвал Смирновский, строго так позвал, словно командир на занятиях по военным уставам. Устинов! Ты можешь против меня воевать? Еще хуже - сначала воевать, а потом - жить со мной соседом? Сначала воевать, после детей в одной школе учить, чтобы они за одной партой сидели и молча, а то и вслух о войне отцов думали, вспоминали бы, как один отец другого убивал? Ну! Устинов?
Устинов вздохнул глубоко, но не ответил. Одуматься надо было, но тут вступился Дерябин:
- А вот я не только с тобой, гражданин Смирновский, я с любым готовый в любой момент воевать! Хотя бы опять же с трудящимся, ежели он встал на чужую и неправую сторону. В войне сам знаешь как: стороны есть, а людей нету, одна только живая сила! А кто и как на какую сторону угодил разговора нет. Ты слова произнес, что значит Брестский мир, что значит междоусобная война. Но жизнь, она не из слов складывается, из действия. А действия - оне опять же от сторон исходят, то есть от классов. И я вопрос повторяю: почему меня буржуй довел до того, что мне хотя бы и самые красивые слова уже нипочем, а только один выход - воевать с ним? Я, что ли, ему войну объявил? Нет, он мне ее объявил! Это он крестьянину в России земельную петлю на шею накинул, он ему "Караул, погибаю!" и то не давал крикнуть, кто крикнет - того к нам сюда в ссылку, в Сибирь! А не справедливее ли было одного помещика в Сибирь сослать, здесь наделить его землей, а сто либо тысячу крестьянских семей на помещи-чьей земле в России оставить? И ты не благородничай, поручик, и не делай вида, будто я и есть первый затейник кровопролития! Когда в девятьсот пятом году народ пошел с молитвой к батю-шке-царю, батюшке стоило в окошко ручкой махнуть, и такие же вот благородные поручики, как ты, скомандовали: "Пли!" Так ежели бы это - один раз, а то ведь армия только и делала, что подавляла! Что же мне-то, подавляемому, оставалось? Или я не прав?