Что-то железное ударило в ухо, и все пропало...
3
Несмотря на мертвый предутренний час, Заводская площадь была заполнена народом, и он все стекал и стекал сюда из окрестных глухих переулков. Было тихо, только хрустело под ногами крошево хрусталя да какая-то баба вопила, как на похоронах:
- И-и на ко-го ж ты на-ас по-ки-ну-у-ул!
Черная эфэсбэшная "Волга" беспрепятственно миновала милицейское оцепление и остановилась у самого эпицентра. Печенкин выбирался из машины долго, как будто нехотя. Его сразу узнали.
- Печенкин!
- Сам приехал посмотреть...
Владимир Иванович вышел наконец из машины и, сильно сутулясь, огляделся. Храма не было как не было. Рассыпанные по асфальту площади куски хрусталя посверкивали, словно колотый лед, - в них отражались синие вспышки милицейских мигалок. Полный, с округлым бабьим лицом милиционер хлопотливо оттирал рукавом шинели закопченную иконку.
- То ли Иисус Христос, то ли еще кто, не пойму, - смущенно проговорил он и протянул вещь хозяину.
Печенкин отвернулся и наткнулся взглядом на возвышающегося в темноте неба Ленина.
- А народу-то, народу, - непонятно кому говорил тот же милиционер. Стояла - не нужна была, а как не стало - пошли...
Сделав над собой усилие, Владимир Иванович отвел взгляд от памятника и сел в машину.
4
Ярко освещенный в ночи убогий двухэтажный барак стал неожиданно красив, даже величественен, напоминая средневековый замок или корабль. Из окна на втором этаже, в котором отсутствовала рама, выдувалась наружу сквозняком, пузырилась, как парус, занавеска.
За пробитыми белым напористым светом стеклами всех остальных окон видимо существовали люди. Одни сидели на своих табуретах, опустив плечи, терпеливые, покорные, другие делали вид, что занимаются хозяйством - терли грязные кастрюли и заваривали чай; третьи негодовали - мужики в майках и трусах и бабы в ночных рубашках метались в замкнутом пространстве своих комнат, подбегали к окнам, приникали лицом к стеклу, щурились, пытаясь увидеть происходящее на улице и отбегали, ослепленные страшным светом. Внутри барака было шумно: бабы плакали, мужики матерились, дети орали. Шумно было и снаружи, но это был другой шум - лязг, звон, дребезг - железный шум. Если в бараке, не считая тазов и сковородок, железа почти не было - всё старые тюфяки, ватные одеяла да жалкая, смятенная человеческая плоть, то окружало его почти сплошь железо. Здесь стояли впритык - все с включенными фарами - армейские тентованные грузовики, омоновские фуры с мелко зарешеченными стеклами, серые глухие автозаки, сине-желтые милицейские машины, а между ними в муравьином хаосе продирались, стукаясь железом о железо, омоновцы в черном спецснаряжении, оставляющем открытыми только глаза - с поднятыми вверх от плеча автоматами и длинными снайперскими винтовками; телевизионщики с громоздкими камерами, осветительными и звукозаписывающими приборами на длинных железных палках; бесформенные, как снежные бабы, милиционеры в бронежилетах поверх толстых шинелей, с болтающимися на грудях автоматами - все это лязгало, звенело, дребезжало.
Трещали рации.
- Скажите, здесь снимается кинофильм? - высоким "аристократическим" голосом обратилась ко всем облезлая старуха с облезлой собачкой на руках.
- Кинофильм, бабка, кинофильм, - усмешливо ответил стоящий рядом милиционер.
- Смотри, Долли, здесь снимается кинофильм! Я тоже снималась однажды, в фильме "Свинарка и пастух" в сцене на ВСХВ, потом это называлось ВДНХ, а сейчас уже не знаю, как называется... Это было восхитительно! - торжественно сообщила старуха.
Руководил операцией ладный парень с плавной линией подбородка и быстрыми веселыми глазами. Он стоял на подножке "уазика" и, держась одной рукой за открытую дверцу, сжимая в другой черный брикет рации, говорил:
- Костик, ну, как там? Одеваете? Смотри, чтобы было красиво.
Ладный вызывал желание смотреть на себя и улыбаться, и Илья смотрел на него и улыбался.
- А это кто, режиссер? - все интересовалась старуха.
- Режиссер, бабка, режиссер, - ответил тот же милиционер.
- Смотри, Долли, это режиссер!
Старуху слышали, но никто на нее не смотрел, потому что все смотрели на окно с пузырящейся занавеской и на жалкую фанерную дверь барака, ожидая чьего-то долгожданного, очень важного для всех выхода.
- Ручеек! - произнес неожиданное здесь слово ладный, из железной толпы выделились два десятка омоновцев, они выстроились в два ряда от двери дома до двух стоящих напротив автозаков и разом подняли от плеча вверх свои автоматы и снайперские винтовки.
- Тишина, - попросил ладный, и стало тихо, даже дети в бараке перестали орать.
Лицо ладного светилось вдохновением.
- Пошли! - объявил он радостно, и наверху, на втором этаже часто-часто ударили барабаны. Скатившись в несколько секунд вниз, барабанная дробь выросла в раскаты грома, он с треском взорвался - створки двери стремительно распахнулись, и в потоке белого густого света остановились и замерли Ким и Анджела Дэвис. Это их выход объявлялся и был так торжественно обставлен. А теперь им предстояло сыграть в детскую игру "ручеек" - проплыть вдвоем по узкому руслу с берегами из черных людей под сенью стальных стволов.
- Вперед, родные, - подбодрил их ладный и сам двинулся навстречу.
Илья улыбнулся и торопливо потянулся следом.
И Ким и Анджела Дэвис пошли: раз-два-три, раз-два-три - под звуки раздолбанного пианино: пам-пари-рам, пам-пари-рам. Им ассистировали поддерживали под руки четверо омоновцев, они не шли - летели, часто перебирая ногами, бежали по волнам, как в балете - почти совсем без одежды, в серебре браслетов на запястьях. Без сомнения, это был звездный час Анджелы Дэвис, самые торжественные мгновения в ее жизни: она гордо вскинула свою курчавую головку и широко, белозубо улыбалась. Ким хуже справлялся со своей ролью голова клонилась и падала, вытекающая из уха кровь проложила узкое русло к ключице, скопилась в полукруглой ямке шеи, вытекая оттуда по ложбинке груди к пупку...
Ладный смотрел на них ласково и благодарно.
Они быстро проплыли свой ручеек, слишком быстро. Илья понял вдруг, что опоздал, рванулся вперед, но соратников уже бросали в открытые двери автозаков, каждого в отдельный.
И тогда Илья решил прокричать громко, так громко, чтобы они услышали, прокричать то, что узнал недавно на площади сам, как вдруг услышал голос стоящего рядом омоновца:
- Обнаглела нерусь вконец...
Илью удивили эти слова, не их смысл, а то, что, ему показалось, он их где-то уже слышал. Он посмотрел на сказавшего это и увидел в прорези омоновской маски водянистые голубые глаза и белесые, словно присыпанные мукой, ресницы. Омоновец вопросительно смотрел на Илью. Илья вспомнил его, опустил руку и опустил глаза.
- Ну, здравствуй, как ты живешь? - как к старому доброму приятелю обратился к нему ладный. Он улыбался, и Илья ответно улыбнулся, глядя в глаза ладного, ища поддержки и защиты.
- Ты что-то хотел спросить? - протянул ладный мягким, протяжным, добрым голосом и похлопал Илью по плечу.
Весь во власти обаяния этого человека, Илья пристально вглядывался в его глаза, в самые зрачки, пытаясь понять, почему тот так с ним разговаривает?
- Ну? - спросил ладный, чуть-чуть поторапливая. Но Илья, вдруг прозрев, отшатнулся, ткнулся спиной в железо и, понимая, что никуда теперь не уйти, вскинул руку и произнес отчетливо:
- Non timeo te, rex male Porsena!
- Что? - не понял ладный.
- Tu me timere non potest, sed mortem mortis angores timent, - немного частя, решительно продолжил Илья.
- Что-что? - Ладный засмеялся. Он словно не верил своим ушам. - Это по какому же? Инглиш, фрэнч, дойч?
- Mortem non timeo - et cum dictis eis manum adulescens audens in cibanum ardentem demuse't! - Эти слова Илья продекламировал торжественно, в полный голос, лучше, чем тогда, на берегу Дона по требованию отца. Он даже поднял над головой свою обожженную руку. Но ладный вдруг потерял к нему интерес. В последний раз глянув на Илью, он сочувственно улыбнулся и обратился к тому же омоновцу: