- Руки прочь! Не то посеку!
Те двое отступили, но тиун набежал сзади, схватил девушку в охапку. Тогда Дулеб спокойно отстранил его, сказав:
- Ты слыхал ведь? Прочь!
И такая сила была в его голосе, что тиун отступил, но не уходил, а мрачно остановился в проеме ворот, между ними и неожиданными защитниками девушки.
- Зачем вам эта девушка? - сурово спросил Дулеб.
- Не твое дело!
- Стало быть, мое.
- Так знай: для князя.
- Для Андрея?
- Не угадал.
- Для Юрия? Не поверю. Однако все едино. Не дадим. Не допустим, чтобы на наших глазах творилось насильство. Иди, девушка, в дом.
- А что скажу князю? - в голосе тиуна уже слышалась растерянность.
- Напомни слова отца его Мономаха: "В походе избегать пьянства и блуда".
Дулеб кивнул Иванице, и они пошли спать, оставив княжеских прислужников, которые старались, то ли и в самом деле выполняя княжеское веление, то ли в услужливости своей хотели сделать своему повелителю милую неожиданность.
Теперь все изменилось в поведении хозяйки. Они застали ее за довольно неожиданным занятием: она переносила своих сонных маленьких детей в холодную половину, освобождая теплую для гостей.
Дулеб возмутился:
- Неужели дозволим, чтобы малые дети мерзли на холоде?
- Вы такие добрые люди, - тихо произнесла женщина. - Такие добрые. Кланяюсь вам до земли.
И в самом деле она поклонилась и попыталась найти руку Дулеба, чтобы поцеловать.
- Не надо, - сказал лекарь. - Перенесите малых в тепло - вот и все. А с нами ничего не случится и в холоде.
А на рассвете, когда они в темноте собирались уже покинуть свое пристанище, что-то невидимое очутилось возле Иваницы, дохнуло на него теплом молодого тела, шепнуло на ухо: "Оляной меня зовут". Иваница протянул руку, но поймал пустоту, а Дулеб уже открывал дверь в мороз, в путь, в бесконечность, и парень только вздохнул тяжело: "Там Ойка, тут Оляна. И нигде не можешь пробыть хотя бы день, все тебя толкают куда-то, а куда и зачем? Эх, вернуться бы да..."
Ехали молча до самого дня, только снег поскрипывал под конскими копытами да полозьями саней да покрикивало иногда что-то в лесу, то ли пробуждаясь ото сна, то ли собираясь на добычу, то ли приветствуя новый день.
Князь Юрий искоса поглядывал на Дулеба, молчал упорно и невозмутимо, но наконец не удержался:
- Мономах учил: "На коне едучи, когда молчишь, зови втайне: "Господи, помилуй". Это лучше, нежели нелепицу мыслить, едучи". Довольно нам с тобой безлюдицы. Ты дуешься на меня, я зол на тебя. А виновен кто-то другой.
- Кто же еще, кроме тебя, княже?
- Нехорошо вышло вчера ночью. Да не моя в том вина. Тиун сказал, что есть молодица, которая хотела бы князя. Греха в том нет, покуда человек живой, он живет.
- Тебе всегда так будут говорить, чиня при этом насильство.
- Ты ведь не допустил насильства.
- Случай. До этого пятьдесят лет меня при тебе не было.
- Думаешь, все пятьдесят лет ко мне таскали девок мои тиуны?
- Не ведаю.
- Иногда оправдания звучат неуместно. Лучше снова помолчим.
- Не надобно об этом, княже. Был случай, и нет его.
- Показывал тебе мой пергамен, лекарь, ты видел записи, и надлежало бы тебе вычитать оттуда, что есть вещи, перед которыми бессилен не только князь, а может, и сам господь всемогущий.
- Согласен, княже.
- Но бывает, однако, что даже в самые жестокие времена чудо опускается на землю в помощь людскому бессилию.. И чудо это - женщина. Может, не хочешь этого понять, хотя должен был бы, потому как ты не только человек, но еще и лекарь, знаешь хорошо людскую природу.
- Знаю, княже, чудо высочайшее. Называется оно: любовь.
- Это не для князей. Мы женимся из соображений государственных, все подчиняется государству, приходится забывать о своем людском, когда же и напоминает оно о себе, тогда может довести и до бешенства. Забываешь о справедливости, о святости. Борешься с собой, но не всегда умеешь осилить себя. Однако, считай, благие поступки от этого страдать не должны. Впрочем, меньше об этом. Я обещал показывать тебе, а не рассказывать. Сожалею, если показали не то, что хотелось.
- Я тебе не судья, - сказал Дулеб. - И не праведник, за которого меня принимаешь с первого дня.
- Но жестокий, как все праведники.
Снова ехали целый день без передышки, поднимались в верховья волжских притоков, удалялись от привычных дорог, которые начинались от Суздаля или Ростова, перекрещивались в недавно заложенной Юрием Москве, вели на юг, в Чернигов и Киев.
Когда-то еще Мономах впервые проехал из Киева в Ростов кратчайшим путем через вятичей. Тогда он прошел мимо селища боярина Степана Кучки возле впадения речки Неглинной в Москву. Долгорукий повторял многократно отцовский путь, и каждый раз на пути у него вставала речка Москва, и все сходилось возле селища Кучки, так, будто боярин нарочно выбрал себе место, где скрещивались все дороги залесского края. По верхнему притоку Истре Москва близко подходила к Ламе, притоку Шоши, впадающей в Волгу. Так, Ламским волоком, известным новгородским купцам с древнейших времен, Москва соединяла верхоречье Волги со средней Окой. С другой стороны Кучкино селище стояло на изгибе реки, при ее повороте на юго-восток, где она притоком Яузой почти вплотную подходила к Клязьме, по которой шла через Москву поперечная дорога с запада, от самого Смоленска, на восток, к булгарам. От Москвы шла, пролегая по Кучкиному полю, великая дорога на Владимир и Суздаль или же по Яузе и через рогожские поля на Клязьму тоже к этим городам, которые Долгорукий строил и укреплял в противовес боярскому Ростову, который никак не мог забыть о своем первородстве. Собственно, на Ростов и Переяславль-Залесский дорога с киевского и черниговского юга также пролегала через Москву, начиная от Лопасни.
Но все эти пути остались где-то позади, князь Юрий вел свой поход в стороне от всех привычных направлений передвижения, в обход больших селений, возникших на концах коротких переволок из одного притока междуречья к другому, он решил пробиться в самые дальние дебри лесного края, они ехали изо дня в день, ехали лунными ночами, ночевали в селах то княжеских, то боярских, иногда и у костров в лесу, потому что не встречали людских жилищ, казалось, что земля эта испокон веков лежит в неприкосновенности, а если и заносила сюда судьба человека, то исчезал он безвозвратно, не оставив после себя никакого следа, разве лишь только потемневшие копны сена на бывших лугах возле речек, но не близостью людской веяло от этих копен, а давней грустью и холодной безнадежностью, ибо никогда не знаешь, кто косит это сено, кто складывает в копны, не знаешь и не отгадаешь, и копны стоят вечно, словно поставленные духами в пустынных снежных долинах, среди безлюдья под холодной зимней луной, и только кони, наверное, знают тайну этих притаившихся копен, когда открывается рост травы летом и речь быстротекущей воды, которая всегда течет в дальнюю даль, а куда и зачем - кто же об этом ведает? Быть может, не ведают даже кони?
В бесконечных изнурительных странствиях своих наткнулись они на необычайное селение. Собственно, и не одно, а сразу три селища, соединенные тремя дорогами - нижней, средней и верхней, которые соответственно вели к расположенным на разных уровнях над рекою поселениям, сходясь в долине, заставленной точно такими же копнами слежавшегося сена, какие случались во многих других равнинах, где не слышно было даже людского духа.
Долгорукий, считая селище мерянским, послал вперед гонцов для расспроса, однако они возвратились с известием, что село русское, но ничейное.
- Как это ничейное? - удивился Юрий.
- Ничейное, вацьо, - развел руками княжеский растаптыватель сапог, который тоже ездил разузнавать, ибо старался опередить своего князя всюду, чтобы предостеречь от возможной опасности или же от неприятностей.
- А люди там есть?
- Есть.